2) Агата Кристи
Показаны сообщения с ярлыком массовая культура. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком массовая культура. Показать все сообщения
пятница, 30 июня 2023 г.
понедельник, 22 мая 2023 г.
Исследования социальных сетей
Статьи:
1) 5 книг о том, что с нами делают социальные сети https://gorky.media/books-collection/5-knig-o-tom-chto-s-nami-delayut-sotsialnye-seti/
суббота, 25 декабря 2021 г.
Научная фантастика из детства
Альфред Ван Вогт "Библия ПТА", "Слэн", "Шелки":
Фред Саберхаген "Брат Берсеркер":
3) The Book of Ptath https://fantlab.ru/work5061
4) The Silkie https://fantlab.ru/work5090
5) Slan https://fantlab.ru/work5059
6) Далекий Центавр (о Альфа Центавра из Задачи трех тел)
Георг Оливер Смит "Космическая чума":
2) The Space Plague https://fantlab.ru/work74711
Эдгар Райс Берроуз "Принцесса Марса":
3) Джон Картер (герой романного цикла)
1) Цикл "Берсеркер" https://fantlab.ru/work43032
2) Фред Саберхаген (Fred Saberhagen) https://fantlab.ru/autor74
Пол Андерсон "Территория":
1) "Территория" https://fantlab.ru/work285
2) Входит в цикл "Техническая история" https://fantlab.ru/work6663
Hugo Award:
1) Список призеров премии за научную фантастику с 1953 года
Аниме в жанре меха:
1) Меха (жанр)
2) На российском ТВ транслировалось как "Макрон 1" https://ru.wikipedia.org/wiki/GoShogun
3) GoShogun Ep1 (English Subtitled) | Macron 1 |
Sengoku Majin Goushougun - Japanese Anime Cartoon https://www.youtube.com/watch?v=CM4UTHXy32U&list=PLPAcC6itcn0U2UV3YASWq8Hw8YKWq9F2i4) Грендайзер
5) Евангелион
среда, 24 ноября 2021 г.
Панк, постпанк, панк-рок, синти-панк
Вики:
1) Панк
3) Постпанк
4) Панк-рок
5) Панк-мода
6) Анархо-панк
7) Синти-панк
Журналисты, писавшие про русский рок 80-х:
1) Кушнир
2) Кушнир 100 магнитоальбомов советского рока
4) Научная статья Гаврикова, в которой исследуются цитируемость "рокологов", "бардологов" и кого из рок-сцены чаще всего исследуют https://cyberleninka.ru/article/n/kogo-chasche-vsego-tsitiruyut-v-rossiyskih-rok-dissertatsiyah-bibliografiya-dlya-nachinayuschego-rokoveda/viewer
Музыкальные коллективы 80-х:
1) ДК (группа)
Эпатажный рок из РФ.
1. Громыка (проанализировать на транслирование ностальгии по совку):
2) Громыко
2. Алиса (проанализировать на транслирование окологосударственной христианской картины мира)
Зарубежные:
вторник, 26 октября 2021 г.
Эротика, порно как жанр массовой культуры (porn studies)
Porn Studies (исследования, статьи):
1) Ян Левченко - Порнография в позднесоветском кинематографе https://postnauka.ru/video/57127
2) Денис Салтыков - Порнотопия: как выглядит идеальный мир в фильмах для взрослых https://knife.media/pornotopia/
3) Денис Салтыков - Порно: развлечение, учебное пособие или источник насилия https://knife.media/porn-studies/
4) Илья Чикунов - Стоны, крики и надрывное «еще». Как человек и животные озвучивают секс и что нам об этом известно https://knife.media/copulative-vocalisation/
5) Менино - Порнография реальности: как потребление и технологии превращают всё, от моды до войны, в порно и убивают наш секс https://knife.media/pornoreality/
6) Марина Бакиева - Камшот на маску: как изменилась порноиндустрия во время коронавируса https://knife.media/covid-porno/
7) Армит Волунтаев - Эксперимент: как я прожил три месяца без порно и мастурбации https://knife.media/no-porn-experiment/
8) Елизавета Пономарева - Проститутки были свободны, богаты и независимы? История мировой проституции и три мифа о «древнейшей профессии» https://knife.media/prostitution-myths/
9) Мария Ангиулина - Отберут ли феминистки у нас порно? https://knife.media/feminist-porn/
10) Настя Травкина - Как новые технологии изменили порнографию, мастурбацию и наш мозг https://knife.media/porn-transformation/
11) Елена Кушнир - БДСМ как творчество: от Мариенгофа до Кавани, от Мазоха к Игги Попу https://knife.media/sub-do/
12) Хелен Льюис, Роман Шевчук - Борьба с культом плевы: запретят ли в Англии операции по «восстановлению девственности» https://knife.media/against-hymennorhaphy/
13) Лиза Мороз - Почему мужчины симулируют оргазм https://knife.media/male-fake-orgasm/
14) Ася Казанцева - Анальный секс в цифрах. Твердая статистика официальной науки https://knife.media/anal/
15) Коля Сулима - Задроченный мужчина наших дней https://knife.media/sex-stereotypes/
16) Коля Сулима - Что на самом деле важно на первом свидании? https://knife.media/date/
17) Анна Аскарян - Тест дня: отличите рассказы Бунина от порнографической литературы https://knife.media/bunin-quiz/
18) От «Бабы-яги» до «Кровавых оргий черных сестер»: топ-11 эротических хорроров на Хэллоуин https://daily.afisha.ru/cinema/28155-ot-baby-yagi-do-krovavyh-orgiy-chernyh-sester-top-11-eroticheskih-horrorov-na-hellouin/
Хоррор (исследования):
1) Денис Салтыков - Смеяться, блевать и мастурбировать. Как социологи изменили исследования фильмов ужасов, а философы научились использовать хоррор в своих целях https://knife.media/sociology-of-horror/
2) Денис Салтыков - Отвратительные монстры, женщины, квиры и пролетарии. Что такое фильмы ужасов и зачем их смотрят https://knife.media/horror-theories/
Япония:
1) Денис Салтыков - Приключения японской порнозвезды в Китае: культурная антропология Солы Аой https://knife.media/sola-tantai/
2) Катя Кильтау - Полиамория с гейшей и осьминог — символ оргазма. Гид по японскому эротизму https://knife.media/shunga/
Науч-поп о либидо:
пятница, 15 октября 2021 г.
Рик и Морти
2017:
1) Рик и Морти
2) Все начиналось с пародии и импровизации или В чем культурный феномен «Рика и Морти» https://theoryandpractice.ru/posts/19351-vse-nachinalos-s-parodii-i-improvizatsii-ili-v-chem-kulturnyy-fenomen-rika-i-morti
3) 6 не взлетевших сериалов от создателей «Рика и Морти» https://daily.afisha.ru/cinema/20067-6-ne-vzletevshih-serialov-ot-sozdateley-rika-i-morti/
4) The Real Animated Adventures of Doc and Mharti https://vimeo.com/49664066
5) (!)Почему «Рик и Морти» лучший фантастический мультсериал со времен «Футурамы» https://daily.afisha.ru/cinema/6505-pochemu-rik-i-morti-luchshiy-fantasticheskiy-multserial-so-vremen-futuramy/
Информационные поводы:
5) Adult Swim разорвал сотрудничество с обвиненным в насилии соавтором «Рика и Морти» https://daily.afisha.ru/news/72261-adult-swim-razorval-sotrudnichestvo-s-obvinennym-v-nasilii-soavtorom-rika-i-morti/
2021-2023:
1) Болтливый пистолет и кровожадный нож в новой игре от автора «Рика и Морти» High on Life https://daily.afisha.ru/games/23975-boltlivyy-pistolet-i-krovozhadnyy-nozh-v-novoy-igre-ot-avtora-rika-i-morti-high-on-life/
2) Геноцид под веселую музыку: почему «Рик и Морти» уже не те
Назад в будущее:
1) Назад в будущее «Человек отменяет смерть» Антон Долин, Станислав Зельвенский и Наиля Гольман смотрят все три части фильма про Марти МакФлая https://daily.afisha.ru/archive/vozduh/cinema/chelovek-otmenyaet-smert/
2) Назад в будущее Почему мы не живем в мире Марти МакФлая: комментарии экспертов https://daily.afisha.ru/archive/vozduh/technology/future-is-now/
Аналоги:
среда, 10 февраля 2021 г.
Тема супергероев в детских мультфильмах
Источники:
1) Супермен — миф для неудачников http://umbertoeco.ru/supermen-mif-dlja-neudachnicov/
2) Фантомная боль супергероев https://dystopia.me/fantomnaya-bol-supergeroev/
3) Умберто Эко. Superman для масс. Риторика и идеология народного романа
https://lit-fb2.ru/83316/
4) Умберто Эко. Роль читателя. Исследования по семиотике текста
1) Супермен — миф для неудачников http://umbertoeco.ru/supermen-mif-dlja-neudachnicov/
2) Фантомная боль супергероев https://dystopia.me/fantomnaya-bol-supergeroev/
3) Умберто Эко. Superman для масс. Риторика и идеология народного романа
https://lit-fb2.ru/83316/
4) Умберто Эко. Роль читателя. Исследования по семиотике текста
Умберто Эко:
1) Умберто Эко
2) Елена Костюкович (переводчик)
четверг, 27 августа 2020 г.
понедельник, 30 сентября 2019 г.
Вася Обломов и Сергей Шнуров
Я считаю то, что делают Сергей Шнуров, Вася Обломов - знаменательными образцами современного авангардного искусства (я использую понимание авангардного искусства, которое обозначил Вадим Руднев в статье "Авангардное искусство" "Энциклопедии культуры XX века"), искусства в первую очередь экспрессивного, эпатажного, взрывного, для которого первостепенно непосредственное воздействие, контакт с воспринимающим сознанием, искусства, которое садится в один плацкартный вагон на соседнее сиденье со слушателем, обсуждает с ним всяческий ежедневный бытовой мусор, на пальцах объясняет, что нравится/не нравится в обоюдной реальности, искусства, готового ради этой непосредственности на всё, готового потерять, лишиться всех возможных примесей эстетической формы. Язык автора песен максимально обедняется, приближается к слушателю через использование современного сленга, просторечий, показательно обыденной речи.
С. Шнуров и В. Обломов преподносят в своих песнях нас же, обыденное сознание служит главным объектом их творчества. Слушатели и слушательницы являются главными героями звучащих текстов, от своего имени повествуют о своих бедах, переживаниях, удачах и свершениях (например, в песнях Шнурова "Сумка", "Платье", "Патриотка"), вступают в контакт с авторским лирическим героем (например, у Шнурова "Геленжик"). Во многих текстах В. Обломова типичный слушатель является либо главным героем, автор с ним сливается, либо вступает в коммуникацию с образом автора, песня оформляется монологом авторского героя, переходящем в отдельные высказывания слушателя: "это кто написал?", "чё, правда ты?", "ну, ваще, красава". У авторского героя нет приоритета перед другими обывателями, он может с ними слиться и раствориться в них, потерять своё "я" и уйти в вытесненное сознание, остаться намеками и оговорками героя повествования.
Структурирование, описание, последовательная критика обывательского сознания, сознания не абстрактного, но абсолютно социологически выверенного, существующего является основным содержанием подавляющего большинства песен обоих авторов. Но при этом каждый из них освещает свои оттенки одного нерасчленимого общества, пишет свой социологический очерк ценностных установок современности.
Действительно, появление Васи Обломова связано с песней "Магадан", проблемматизирующей сферу массовой культуры под название "русский шансон". В песне показан путь становления "звезды", кумира современной отечественной поп-культуры (в духе исполнителя песни "Владимирский централ", М. Круга и т.п.), показаны изначальные ценностные установки певца: известность, желание заработать денег - и ценностные установки слушателей: внутренняя ментальная направленность, расположенность к суровой тюремной атмосфере, проекция своего возможного будущего. Одна строчка "еду в Магадан", произнесенная уверенным патетическим голосом, создают новую реальность для воспроизводящего текст и воспринимающего. Ценностные установки слушателя удовлетворены, реализованы в звучащем отрезке и он награждает реактуализовавшего установки своим признанием. Показан образец зарождения культуры, которая никуда не зовет, не указывает высокие онтологические ценности, но наоборот спускается к слушателю, дает именно то, что он ожидает услышать и оставляет его там же, где нашла, и в том же состоянии, только с ощущением, что он знает окружающую реальность лучше.
С. Шнуров и В. Обломов преподносят в своих песнях нас же, обыденное сознание служит главным объектом их творчества. Слушатели и слушательницы являются главными героями звучащих текстов, от своего имени повествуют о своих бедах, переживаниях, удачах и свершениях (например, в песнях Шнурова "Сумка", "Платье", "Патриотка"), вступают в контакт с авторским лирическим героем (например, у Шнурова "Геленжик"). Во многих текстах В. Обломова типичный слушатель является либо главным героем, автор с ним сливается, либо вступает в коммуникацию с образом автора, песня оформляется монологом авторского героя, переходящем в отдельные высказывания слушателя: "это кто написал?", "чё, правда ты?", "ну, ваще, красава". У авторского героя нет приоритета перед другими обывателями, он может с ними слиться и раствориться в них, потерять своё "я" и уйти в вытесненное сознание, остаться намеками и оговорками героя повествования.
Структурирование, описание, последовательная критика обывательского сознания, сознания не абстрактного, но абсолютно социологически выверенного, существующего является основным содержанием подавляющего большинства песен обоих авторов. Но при этом каждый из них освещает свои оттенки одного нерасчленимого общества, пишет свой социологический очерк ценностных установок современности.
Действительно, появление Васи Обломова связано с песней "Магадан", проблемматизирующей сферу массовой культуры под название "русский шансон". В песне показан путь становления "звезды", кумира современной отечественной поп-культуры (в духе исполнителя песни "Владимирский централ", М. Круга и т.п.), показаны изначальные ценностные установки певца: известность, желание заработать денег - и ценностные установки слушателей: внутренняя ментальная направленность, расположенность к суровой тюремной атмосфере, проекция своего возможного будущего. Одна строчка "еду в Магадан", произнесенная уверенным патетическим голосом, создают новую реальность для воспроизводящего текст и воспринимающего. Ценностные установки слушателя удовлетворены, реализованы в звучащем отрезке и он награждает реактуализовавшего установки своим признанием. Показан образец зарождения культуры, которая никуда не зовет, не указывает высокие онтологические ценности, но наоборот спускается к слушателю, дает именно то, что он ожидает услышать и оставляет его там же, где нашла, и в том же состоянии, только с ощущением, что он знает окружающую реальность лучше.
воскресенье, 17 февраля 2019 г.
Массовая культура
Исследования:
1) Наталия Александровна Купина, Мария Аркадьевна Литовская, Наталия Анатольевна Николина - Массовая литература сегодня (fb2-html); о книге
1) Наталия Александровна Купина, Мария Аркадьевна Литовская, Наталия Анатольевна Николина - Массовая литература сегодня (fb2-html); о книге
2) Халвани Раджа - «Симпсоны» как философия (html)
3) Культ-товары: феномен массовой литературы в современной России. Сборник статей (статья Марии Черняк, статья Ирины Савкиной)
4) Топографии популярной культуры. Сборник статей (html)
5) МАРИЯ ЧЕРНЯК. 9 ГЛАВНЫХ НАУЧНЫХ ИССЛЕДОВАНИЙ О МАССОВОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
Мини-лекции и статьи на постнауке:
1) Вестерн в СССР – Ян Левченко https://www.youtube.com/watch?v=28upsxxnEKE
2) Функции массовой культуры — Виталий Куренной https://www.youtube.com/watch?v=JIvulr45xGo&list=PLh6dVTO7f4Fbb4mIAu8X5EH7EoZu_86pL&index=8
3) 5 книг о философии и популярной культуре https://postnauka.ru/books/1821
1) Вестерн в СССР – Ян Левченко https://www.youtube.com/watch?v=28upsxxnEKE
2) Функции массовой культуры — Виталий Куренной https://www.youtube.com/watch?v=JIvulr45xGo&list=PLh6dVTO7f4Fbb4mIAu8X5EH7EoZu_86pL&index=8
3) 5 книг о философии и популярной культуре https://postnauka.ru/books/1821
4) Виталий Куренной - Цикл лекций «Современная массовая культура»
Подборка на постнауке:
Статьи на постнауке:
1) «Нет больше высокой и низкой культуры, есть просто культура сегодня» https://postnauka.ru/talks/30135
2) Диалоги: Идеология массовой культуры https://postnauka.ru/tv/25665
Курсы В.В. Зверевой:
1) Современная массовая культура ИЕК (курс В.В. Зверевой)
2) Современная культура (курс В.В. Зверевой) http://culturca.narod.ru/contemporary.htm
Книги В.В. Зверевой:
Валерий Подорога и ученики:
3) Петровская
4) Ознобкина
Екатерина Колпинец:
4) Катя Колпинец: Формула грез. Как соцсети создают наши мечты
1) Н.Б. Шипулина
(Волгоград)
Небанальная повседневность советских 1950-х гг. в кинематографе 1980-х гг.
(фильм М. Козакова «Покровские ворота» (1982 г.)) http://www.grani.vspu.ru/publics/get?hash=48ab2f9b45957ab574cf005eb8a76760
среда, 18 мая 2016 г.
"Ты свободен очень выгодно купить"
Мне кажется, данная реклама является очень точной характеристикой уровня развития и деградации нашего общества потребления. Постмодернизм со всей своей фирменной иронией предстает здесь. Содержание текста Маргариты Пушкиной, ставшее частью современного маскульта, умерло, трансформировалось, деактуализировалось для современного потребителя массового продукта. Постмодернизм играет с формой мертвых произведений. Так, группа "Ленинград" берет семпл и вставляет оторванный рефрен в своё повествование. Содержание песни Шнурова смещает смысл М. Пушкиной, отходит от личного переживания лирического героя, переходит к пониманию свободы физической, связанной с известным государственным институтом. Рекламное агенство "MILK" идёт ещё дальше и создает мотивационный продукт, используя форму, полностью оторванную от содержания, сужая понимание свободы до свободы выбора в супермаркете.
Ссылки:
1) https://vc.ru/n/ozon-ads
2) https://www.youtube.com/watch?v=v0ElSU4pHEw
3) http://www.milkcreative.ru/
4) https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%AF_%D1%81%D0%B2%D0%BE%D0%B1%D0%BE%D0%B4%D0%B5%D0%BD!
5) http://www.kipelov.ru/creation/albums/80/track/1740
6) http://lurkmore.to/%D0%90%D1%80%D0%B8%D1%8F
вторник, 3 мая 2016 г.
Статья Б. Дубина 1998 года о массовизации постсоветской культуры
"<...>Роль интеллигента и значение классики.
Собственно «свободные профессии» (и роль «свободного художника») — а именно в этих рамках складывалось самосознание дореволюционной российской интеллигенции — в системе социальной стратификации зрелого советского общества не значились. Социальное положение образованных слоев в пореволюционной России («интеллигенции государственных служащих») связано с их ролью в процессах централизованной и форсированной модернизации страны — местом в индустриализации, образовательной и «культурной» революции, формировании наднациональной общности («советского народа»), распространении городских ценностей, стандартов современной цивилизации. Укрепившееся ко второй половине 1930-х гг. государство «реабилитировало» и востребовало интеллигентов именно как слой относительно квалифицированных исполнителей модернизационной программы, агентов мобилизации масс на ее осуществление. Интеллигенция выступила средним звеном в системе управления, стала посредником между высшими уровнями властной иерархии и населением.
При этом русская литературная, художественная, музыкальная классика, вместе с «классиками народов СССР» в трактовках интеллигенции, поддерживала идеологическую легенду власти — как законной наследницы «лучших сторон» отечественного прошлого и мировой истории. Вместе с тем классика воплощала «всеобщие» и «вечные» ценности, к которым должно было приобщаться население страны. Обучение тому и другому на массовом уровне осуществляла школа. Соответственно, с середины 1930-х отечественную литературу наряду с отечественной историей включили в официальную программу средних школ. И как разные подгруппы и фракции образованного слоя (государственные служащие, «внутренняя эмиграция», либеральное диссидентство, почвенническая оппозиция) боролись впоследствии за «свою» классику, собственную ее трактовку, так боролись они и за «свою» школу, собственную «программу» обучения.
<...>В 1990-е гг. классическая литература значительно уступала по популярности боевикам и детективам, любовным романам, исторической прозе и мемуаристике. При этом в кругу «самых выдающихся писателей XX века» читатели называют сегодня (данные всероссийского опроса ВЦИОМ в мае 1998 г., опрошено 1600 человек) не только Шолохова и Солженицына, Булгакова и Льва Толстого, но и Дж. Х. Чейза и Агату Кристи, Валентина Пикуля и Александру Маринину. В 1992–1998 гг. год за годом сокращалась значимость, сужался круг обращения именно тех образцов, на которых десятилетиями основывалось самопонимание и воспроизводство социальной роли интеллигента, самоутверждение интеллигенции в обществе. Даже образованные россияне стали меньше любить (перестали выделять для себя как значимую) какую бы то ни было музыку, кроме общепризнанной и постоянно транслируемой радио и телевидением эстрадной, отчасти — народной; заметно сократились доли приверженцев симфонической и оперной музыки, оперетты и романса. Именно среди образованных респондентов больше всего выросла доля тех, кто по телевизору предпочитает сегодня смотреть кинобоевики, комедии и особенно — «старые ленты».
Произошло явное сближение «крайних групп», чьи вкусы в культуре, навыки культурного потребления прежде отчетливо противостояли друг другу. Так, подгруппа тех, кто не читает сегодня книг, количественно шире среди более пожилых и менее образованных россиян. Но рост этой доли отказавшихся от книжного чтения происходил в 1990-е гг. наиболее высокими темпами, напротив, у более молодых респондентов (до 39 лет), имеющих высшее образование. Еще пример: романы-боевики. Больше других книги этого типа читают сегодня образованные люди активного возраста (25–39 лет). Однако группа приверженцев этого жанра за последние годы росла быстрее всего, наоборот, среди пожилых и менее образованных россиян. С утратой монопольного положения интеллигенции в сфере оценок и трактовок культуры ее вкусы потеряли свой эталонный характер — символическую «высоту», социальную притягательность.
<...>
Массовая культура, ее типы и образцы.
К настоящему времени в России сложились устойчивые структуры массового поведения читателей, зрителей (как и потребителей товаров, рекламы, политических имиджей, образцов популярной религиозности): их предпочтения приобрели форму, стали узаконены, получили широкое распространение. Главными осями стратификации публики в этой сфере выступают сегодня не столько образование, сколько возраст и пол. В активности культурного потребления тон сегодня задают тридцатилетние. Сами тиражируемые образцы достаточно резко разделены на женские и мужские либо постоянно обыгрывают это разделение.
При этом точнее говорить о разных секторах массовой культуры, каждый со своей совокупностью транслируемых значений и образцов, своей публикой. Выделю для примера лишь несколько наиболее заметных смысловых пластов:
— ценности современной цивилизации, жизненного успеха (хорошей, правильной карьеры), гармонизированных социальных связей и эмоциональных отношений, потребительского удобства, здоровья и удовольствия; их несет в основном реклама, как зарубежная, так и следующая в ее русле отечественная (самого жанра «success-story» в российской массовой культуре практически нет; пресловутые «новые русские» — персонажи отрицательные, а сюжеты криминальных романов складываются вокруг истории поражения, падения героя);
— значения современной городской, благополучной семьи, эмоционально насыщенного брака, «нового» женского самоопределения в условиях современной цивилизации с ее символическими пространствами, временными ритмами, деталями устроенного быта и эмоциональной «ценой» этой современности, состоятельности, жизненного успеха в мелодраматических сериалах и любовном романе, целиком — инокультурного происхождения, отчасти — в отечественной эстраде (с соответствующей эмоциональной гратификацией читательниц и слушательниц в процессе восприятия и коллективного обсуждения прочитанного);
— образцы социального распада (эрозии целого), иллегитимного и немотивированного насилия («беспредела»), мужского рессантимента и криминального реванша со смертельным исходом; их демонстрирует телевизионная хроника преступности и скандалов, отечественный роман-боевик антиинтеллигентской и анти-«демократической» направленности (типа книг Доценко, Корецкого, но особенно — Бушкова);
— ностальгические образцы ушедшего социального порядка, «простых чувств», коммунальных человеческих отношений, перехода от деревенского к городскому образу жизни, начальных этапов освоения урбанистических стандартов и норм вместе со всей советской символикой; их несут постоянно повторяемые по телевидению отечественные фильмы 1930–1970-х гг. (включая остросюжетные — «Место встречи изменить нельзя» Ст. Говорухина, «Семнадцать мгновений весны» Т. Лиозновой — и музыкально-комедийные ленты Гр. Александрова, И. Пырьева, Л. Гайдая, Э. Рязанова), их же обыгрывают «Старые песни о главном», песни некоторых рок-групп;
— образцы дореволюционного «прошлого» со стилизованными в эпическом духе значениями целостности и устойчивости существования, поисками русских «корней» и «истоков», атрибутикой державной героики и провиденциального пути к «великой империи», военных побед (так препарированное и представленное прошлое, структуру которого задают традиционно-иерархические представления об обществе и человеке, выступает здесь высшей санкцией нормативных представлений о коллективной и индивидуальной идентичности — индивиду предписан лишь один путь: служение целому, абсолютное самопожертвование); вместе с тем массовый исторический роман несет в своей рутинной поэтике семантику исторической документальности, «подлинной правды» изображенного (отсюда банальность его языка, анахронистические вкрапления современных газетных и беллетристических штампов и проч.); таковы сотни изданных и переизданных за последние несколько лет романов в сериях типа «Гей, славяне!», «Государи Руси Великой», «Сподвижники и фавориты» и др., написанных многими вчерашними членами Союза советских писателей и Союза журналистов, к ним примыкают заново выпущенные собрания сочинений Данилевского, Лажечникова, Мордовцева, Гейнце и других отечественных авторов историко-панорамной и историко-авантюрной прозы XIX в., вновь изданные советские исторические романы 1970-х гг. — книги Пикуля, Балашова и других;
— эксперименты с условной, виртуальной реальностью, освоение новой компьютерной цивилизации не просто как техники, а как типа организации культуры со своими способами воспроизводства; таковы компьютерные игры для детей и подростков, молодежная музыкальная техно-культура и близкие к ней упрощенные, омассовленные варианты постмодернистской прозы в круге чтения более образованной городской молодежи (типа модных романов Пелевина, fantasy Успенского и Лазарчука «Погляди в глаза чудовищ» и др.);
— значения гедонистического молодежного кайфа, демонстративной социальной промежуточности, «непринадлежности», дистанцированности от любых ролевых определений, от всего серьезного («стеб»); их, например, несет с собой видеомузыкальная клип-культура в стиле «рейв» и примыкающая к ней часть отечественной рок-культуры, популярной у менее образованной молодежи и подростков в средних и небольших городах.
При этом «старая» и «новая» (или, в других терминах, традиционно-советская, массово-мобилизационная и сегодняшняя, импортированная с Запада, массово-потребительская) антропологические модели встречаются в сознании сегодняшних постсоветских людей, как соседствуют и перемежаются они сегодня на экранах телевизоров. Однако я бы не говорил об их столкновении. Эти, казалось бы, противоречащие друг другу жизненные стандарты сосуществуют для россиян в своего рода социальном коллаже — как условные признаки или синонимы их различных социальных и виртуальных партнеров от близких до чужих (Клиффорд Гирц говорит о фундаментальной «непоследовательности» обыденного мышления как особой культурной системы, основополагающем для него принципе «муравьиной кучи»). Это как бы разные варианты сегодняшнего неустойчивого существования, многие из которых жители России к себе примеривают и из своей биографии не исключают. Все они присутствуют в жизни нынешнего россиянина, пусть хотя бы в его жизни как зрителя (а по числу смотрящих телевизор «очень часто» Россия сегодня впереди многих стран) — зрителя товарной рекламы, политических шоу, сенсационных расследований и кровавых «разборок». Кроме того, столкновение двух моделей и двух моралей (условно говоря, «брежневской» фазы советской жизни с новой, рыночной, криминализованной реальностью) — структурный момент, вокруг которого развивается базовый сюжетный конфликт в современной популярной литературе — милицейских романах и романах-боевиках Марининой, Корецкого, Бушкова, Абдуллаева и др.
Другой проблемный полюс этих широко читаемых романов — взаимоотношения Системы с отдельным, атомизированным человеком и его частным, плохо обеспеченным существованием. Точнее говорить о двух сосуществующих и зеркально отражающих друг друга системах — явной, государственной (органах госбезопасности, институтах сыска и дознания, тюрьмах и лагерях) и «второй», скрытой, криминальной, будь то одна из мафий крупных промышленных городов (от «янтарной» и «спортивной» до наркобизнеса и перепродажи «белого мяса») или какая-то из иностранных разведок с идеей очередного «заговора против России». Внешне обе эти системы различаются слабо; из немногих отличий упомяну два: представители государственной системы не убивают ради удовольствия и не принимают участия в сексуальных сценах. Впрочем, ненормативная лексика, языковая агрессия с одинаковой частотой встречаются в речи представителей обеих сторон. Государственная система предельно ненадежна, коррумпирована, ее кадры никуда не годятся, лучшие люди уволены или ушли на хорошо оплачиваемую работу в частный сыск и охрану, но она все-таки работает (здесь обязательно будет, по крайней мере, один совершенно надежный начальник в чине генерала). Идеи, от имени которых преступника преследуют и карают, чаще всего — убивают, само право государственной системы на насилие в теперешних отечественных бестселлерах не обсуждаются, хотя картины и тема смерти (убийства, расправы, нередко — в сопровождении эротической символики или с подразумеваемым эротическим подтекстом) постоянно присутствуют в самих сюжетах, заглавиях книг, оформлении их обложек. Практически не фигурируют в остросюжетных романах процесс и органы судопроизводства, формальные нормы права, конфликт универсального закона с другими нормативными системами и ценностными приверженностями. Зато часто, особенно в романах Марининой, педалируются темы таинственного «зла», «вины», «греха», — чаще всего это вина и грех поколения родителей, людей «брежневской» эпохи, за которые теперь своими преступлениями и гибелью расплачивается поколение детей (нынешней молодежи). При отсутствии правового обоснования в романах важно, что скрывающийся преступник неминуемо будет обнаружен и наказан (идея возмездия, нередко — опять-таки у Марининой, у Бушкова — окрашенного в магические тона).
Реакция образованного сообщества
В слое интеллигенции, чья собственная задача и признанная роль — обеспечивать репродукцию, связность и устойчивость социально-культурного целого, сегодня по-прежнему преобладают старые идеологические шаблоны, чисто ретроспективные или консервативные модели. Тем самым образованные слои и их лидеры как бы выпадают из времени, лишаются своих специфических свойств — социальной восприимчивости, «слуха» к настоящему, не ощущают, можно сказать, диктата современности, неотложности актуальных задач. Вместе с тем они теряют сознание историчности происходящего, понимание многомерности окружающей их жизни, соотнесенности и относительности оценок, выносимых разными группами и слоями (в том числе — собственных взглядов). Такое рефлексивное понимание для образованных слоев сейчас невозможно: после краха советской идеологии и ослабления поддерживающих ее бюрократических структур у группы нет теперь обобщающей ценностной рамки, универсального масштаба для сопоставления различных значений.
Именно те социальные круги, которые при разложении советской системы теряют свой авторитет, доминантные позиции носителей образцов, сегодня и отвергают «массовую культуру», то демонизируя ее, то делая вид, что они ее не замечают. При всей нынешней распространенности массмедиа и массовой культуры в России, при всем их влиянии на повседневность, на сознание россиян никакой последовательной аналитической работы над языками массовой коммуникации, социальными дискурсами различных властных групп, языковой практикой повседневности, формульной поэтикой массовой словесности в интеллектуальном слое практически не ведется. В образе «массовой культуры» выделяются лишь те или иные негативные аспекты: ее третируют как художественно низкопробную; как отупляющую человека и ведущую к деградации общества; чисто развлекательную, несерьезную; как рыночную, основанную на «власти капитала»; западную, «не нашу» и т. д. <...>"
http://litresp.ru/…/dubin-bori…/slovo--pisjmo--literatura/31
Собственно «свободные профессии» (и роль «свободного художника») — а именно в этих рамках складывалось самосознание дореволюционной российской интеллигенции — в системе социальной стратификации зрелого советского общества не значились. Социальное положение образованных слоев в пореволюционной России («интеллигенции государственных служащих») связано с их ролью в процессах централизованной и форсированной модернизации страны — местом в индустриализации, образовательной и «культурной» революции, формировании наднациональной общности («советского народа»), распространении городских ценностей, стандартов современной цивилизации. Укрепившееся ко второй половине 1930-х гг. государство «реабилитировало» и востребовало интеллигентов именно как слой относительно квалифицированных исполнителей модернизационной программы, агентов мобилизации масс на ее осуществление. Интеллигенция выступила средним звеном в системе управления, стала посредником между высшими уровнями властной иерархии и населением.
При этом русская литературная, художественная, музыкальная классика, вместе с «классиками народов СССР» в трактовках интеллигенции, поддерживала идеологическую легенду власти — как законной наследницы «лучших сторон» отечественного прошлого и мировой истории. Вместе с тем классика воплощала «всеобщие» и «вечные» ценности, к которым должно было приобщаться население страны. Обучение тому и другому на массовом уровне осуществляла школа. Соответственно, с середины 1930-х отечественную литературу наряду с отечественной историей включили в официальную программу средних школ. И как разные подгруппы и фракции образованного слоя (государственные служащие, «внутренняя эмиграция», либеральное диссидентство, почвенническая оппозиция) боролись впоследствии за «свою» классику, собственную ее трактовку, так боролись они и за «свою» школу, собственную «программу» обучения.
<...>В 1990-е гг. классическая литература значительно уступала по популярности боевикам и детективам, любовным романам, исторической прозе и мемуаристике. При этом в кругу «самых выдающихся писателей XX века» читатели называют сегодня (данные всероссийского опроса ВЦИОМ в мае 1998 г., опрошено 1600 человек) не только Шолохова и Солженицына, Булгакова и Льва Толстого, но и Дж. Х. Чейза и Агату Кристи, Валентина Пикуля и Александру Маринину. В 1992–1998 гг. год за годом сокращалась значимость, сужался круг обращения именно тех образцов, на которых десятилетиями основывалось самопонимание и воспроизводство социальной роли интеллигента, самоутверждение интеллигенции в обществе. Даже образованные россияне стали меньше любить (перестали выделять для себя как значимую) какую бы то ни было музыку, кроме общепризнанной и постоянно транслируемой радио и телевидением эстрадной, отчасти — народной; заметно сократились доли приверженцев симфонической и оперной музыки, оперетты и романса. Именно среди образованных респондентов больше всего выросла доля тех, кто по телевизору предпочитает сегодня смотреть кинобоевики, комедии и особенно — «старые ленты».
Произошло явное сближение «крайних групп», чьи вкусы в культуре, навыки культурного потребления прежде отчетливо противостояли друг другу. Так, подгруппа тех, кто не читает сегодня книг, количественно шире среди более пожилых и менее образованных россиян. Но рост этой доли отказавшихся от книжного чтения происходил в 1990-е гг. наиболее высокими темпами, напротив, у более молодых респондентов (до 39 лет), имеющих высшее образование. Еще пример: романы-боевики. Больше других книги этого типа читают сегодня образованные люди активного возраста (25–39 лет). Однако группа приверженцев этого жанра за последние годы росла быстрее всего, наоборот, среди пожилых и менее образованных россиян. С утратой монопольного положения интеллигенции в сфере оценок и трактовок культуры ее вкусы потеряли свой эталонный характер — символическую «высоту», социальную притягательность.
<...>
Массовая культура, ее типы и образцы.
К настоящему времени в России сложились устойчивые структуры массового поведения читателей, зрителей (как и потребителей товаров, рекламы, политических имиджей, образцов популярной религиозности): их предпочтения приобрели форму, стали узаконены, получили широкое распространение. Главными осями стратификации публики в этой сфере выступают сегодня не столько образование, сколько возраст и пол. В активности культурного потребления тон сегодня задают тридцатилетние. Сами тиражируемые образцы достаточно резко разделены на женские и мужские либо постоянно обыгрывают это разделение.
При этом точнее говорить о разных секторах массовой культуры, каждый со своей совокупностью транслируемых значений и образцов, своей публикой. Выделю для примера лишь несколько наиболее заметных смысловых пластов:
— ценности современной цивилизации, жизненного успеха (хорошей, правильной карьеры), гармонизированных социальных связей и эмоциональных отношений, потребительского удобства, здоровья и удовольствия; их несет в основном реклама, как зарубежная, так и следующая в ее русле отечественная (самого жанра «success-story» в российской массовой культуре практически нет; пресловутые «новые русские» — персонажи отрицательные, а сюжеты криминальных романов складываются вокруг истории поражения, падения героя);
— значения современной городской, благополучной семьи, эмоционально насыщенного брака, «нового» женского самоопределения в условиях современной цивилизации с ее символическими пространствами, временными ритмами, деталями устроенного быта и эмоциональной «ценой» этой современности, состоятельности, жизненного успеха в мелодраматических сериалах и любовном романе, целиком — инокультурного происхождения, отчасти — в отечественной эстраде (с соответствующей эмоциональной гратификацией читательниц и слушательниц в процессе восприятия и коллективного обсуждения прочитанного);
— образцы социального распада (эрозии целого), иллегитимного и немотивированного насилия («беспредела»), мужского рессантимента и криминального реванша со смертельным исходом; их демонстрирует телевизионная хроника преступности и скандалов, отечественный роман-боевик антиинтеллигентской и анти-«демократической» направленности (типа книг Доценко, Корецкого, но особенно — Бушкова);
— ностальгические образцы ушедшего социального порядка, «простых чувств», коммунальных человеческих отношений, перехода от деревенского к городскому образу жизни, начальных этапов освоения урбанистических стандартов и норм вместе со всей советской символикой; их несут постоянно повторяемые по телевидению отечественные фильмы 1930–1970-х гг. (включая остросюжетные — «Место встречи изменить нельзя» Ст. Говорухина, «Семнадцать мгновений весны» Т. Лиозновой — и музыкально-комедийные ленты Гр. Александрова, И. Пырьева, Л. Гайдая, Э. Рязанова), их же обыгрывают «Старые песни о главном», песни некоторых рок-групп;
— образцы дореволюционного «прошлого» со стилизованными в эпическом духе значениями целостности и устойчивости существования, поисками русских «корней» и «истоков», атрибутикой державной героики и провиденциального пути к «великой империи», военных побед (так препарированное и представленное прошлое, структуру которого задают традиционно-иерархические представления об обществе и человеке, выступает здесь высшей санкцией нормативных представлений о коллективной и индивидуальной идентичности — индивиду предписан лишь один путь: служение целому, абсолютное самопожертвование); вместе с тем массовый исторический роман несет в своей рутинной поэтике семантику исторической документальности, «подлинной правды» изображенного (отсюда банальность его языка, анахронистические вкрапления современных газетных и беллетристических штампов и проч.); таковы сотни изданных и переизданных за последние несколько лет романов в сериях типа «Гей, славяне!», «Государи Руси Великой», «Сподвижники и фавориты» и др., написанных многими вчерашними членами Союза советских писателей и Союза журналистов, к ним примыкают заново выпущенные собрания сочинений Данилевского, Лажечникова, Мордовцева, Гейнце и других отечественных авторов историко-панорамной и историко-авантюрной прозы XIX в., вновь изданные советские исторические романы 1970-х гг. — книги Пикуля, Балашова и других;
— эксперименты с условной, виртуальной реальностью, освоение новой компьютерной цивилизации не просто как техники, а как типа организации культуры со своими способами воспроизводства; таковы компьютерные игры для детей и подростков, молодежная музыкальная техно-культура и близкие к ней упрощенные, омассовленные варианты постмодернистской прозы в круге чтения более образованной городской молодежи (типа модных романов Пелевина, fantasy Успенского и Лазарчука «Погляди в глаза чудовищ» и др.);
— значения гедонистического молодежного кайфа, демонстративной социальной промежуточности, «непринадлежности», дистанцированности от любых ролевых определений, от всего серьезного («стеб»); их, например, несет с собой видеомузыкальная клип-культура в стиле «рейв» и примыкающая к ней часть отечественной рок-культуры, популярной у менее образованной молодежи и подростков в средних и небольших городах.
При этом «старая» и «новая» (или, в других терминах, традиционно-советская, массово-мобилизационная и сегодняшняя, импортированная с Запада, массово-потребительская) антропологические модели встречаются в сознании сегодняшних постсоветских людей, как соседствуют и перемежаются они сегодня на экранах телевизоров. Однако я бы не говорил об их столкновении. Эти, казалось бы, противоречащие друг другу жизненные стандарты сосуществуют для россиян в своего рода социальном коллаже — как условные признаки или синонимы их различных социальных и виртуальных партнеров от близких до чужих (Клиффорд Гирц говорит о фундаментальной «непоследовательности» обыденного мышления как особой культурной системы, основополагающем для него принципе «муравьиной кучи»). Это как бы разные варианты сегодняшнего неустойчивого существования, многие из которых жители России к себе примеривают и из своей биографии не исключают. Все они присутствуют в жизни нынешнего россиянина, пусть хотя бы в его жизни как зрителя (а по числу смотрящих телевизор «очень часто» Россия сегодня впереди многих стран) — зрителя товарной рекламы, политических шоу, сенсационных расследований и кровавых «разборок». Кроме того, столкновение двух моделей и двух моралей (условно говоря, «брежневской» фазы советской жизни с новой, рыночной, криминализованной реальностью) — структурный момент, вокруг которого развивается базовый сюжетный конфликт в современной популярной литературе — милицейских романах и романах-боевиках Марининой, Корецкого, Бушкова, Абдуллаева и др.
Другой проблемный полюс этих широко читаемых романов — взаимоотношения Системы с отдельным, атомизированным человеком и его частным, плохо обеспеченным существованием. Точнее говорить о двух сосуществующих и зеркально отражающих друг друга системах — явной, государственной (органах госбезопасности, институтах сыска и дознания, тюрьмах и лагерях) и «второй», скрытой, криминальной, будь то одна из мафий крупных промышленных городов (от «янтарной» и «спортивной» до наркобизнеса и перепродажи «белого мяса») или какая-то из иностранных разведок с идеей очередного «заговора против России». Внешне обе эти системы различаются слабо; из немногих отличий упомяну два: представители государственной системы не убивают ради удовольствия и не принимают участия в сексуальных сценах. Впрочем, ненормативная лексика, языковая агрессия с одинаковой частотой встречаются в речи представителей обеих сторон. Государственная система предельно ненадежна, коррумпирована, ее кадры никуда не годятся, лучшие люди уволены или ушли на хорошо оплачиваемую работу в частный сыск и охрану, но она все-таки работает (здесь обязательно будет, по крайней мере, один совершенно надежный начальник в чине генерала). Идеи, от имени которых преступника преследуют и карают, чаще всего — убивают, само право государственной системы на насилие в теперешних отечественных бестселлерах не обсуждаются, хотя картины и тема смерти (убийства, расправы, нередко — в сопровождении эротической символики или с подразумеваемым эротическим подтекстом) постоянно присутствуют в самих сюжетах, заглавиях книг, оформлении их обложек. Практически не фигурируют в остросюжетных романах процесс и органы судопроизводства, формальные нормы права, конфликт универсального закона с другими нормативными системами и ценностными приверженностями. Зато часто, особенно в романах Марининой, педалируются темы таинственного «зла», «вины», «греха», — чаще всего это вина и грех поколения родителей, людей «брежневской» эпохи, за которые теперь своими преступлениями и гибелью расплачивается поколение детей (нынешней молодежи). При отсутствии правового обоснования в романах важно, что скрывающийся преступник неминуемо будет обнаружен и наказан (идея возмездия, нередко — опять-таки у Марининой, у Бушкова — окрашенного в магические тона).
Реакция образованного сообщества
В слое интеллигенции, чья собственная задача и признанная роль — обеспечивать репродукцию, связность и устойчивость социально-культурного целого, сегодня по-прежнему преобладают старые идеологические шаблоны, чисто ретроспективные или консервативные модели. Тем самым образованные слои и их лидеры как бы выпадают из времени, лишаются своих специфических свойств — социальной восприимчивости, «слуха» к настоящему, не ощущают, можно сказать, диктата современности, неотложности актуальных задач. Вместе с тем они теряют сознание историчности происходящего, понимание многомерности окружающей их жизни, соотнесенности и относительности оценок, выносимых разными группами и слоями (в том числе — собственных взглядов). Такое рефлексивное понимание для образованных слоев сейчас невозможно: после краха советской идеологии и ослабления поддерживающих ее бюрократических структур у группы нет теперь обобщающей ценностной рамки, универсального масштаба для сопоставления различных значений.
Именно те социальные круги, которые при разложении советской системы теряют свой авторитет, доминантные позиции носителей образцов, сегодня и отвергают «массовую культуру», то демонизируя ее, то делая вид, что они ее не замечают. При всей нынешней распространенности массмедиа и массовой культуры в России, при всем их влиянии на повседневность, на сознание россиян никакой последовательной аналитической работы над языками массовой коммуникации, социальными дискурсами различных властных групп, языковой практикой повседневности, формульной поэтикой массовой словесности в интеллектуальном слое практически не ведется. В образе «массовой культуры» выделяются лишь те или иные негативные аспекты: ее третируют как художественно низкопробную; как отупляющую человека и ведущую к деградации общества; чисто развлекательную, несерьезную; как рыночную, основанную на «власти капитала»; западную, «не нашу» и т. д. <...>"
http://litresp.ru/…/dubin-bori…/slovo--pisjmo--literatura/31
пятница, 1 апреля 2016 г.
Статья Б. Дубина о формировании понятия национальной классики, словесности массовой и авангардной
"<...>В середине 1990-х гг. (данные общероссийских опросов ВЦИОМ 1993–1994 гг.) в списке разрядов литературы, наиболее популярных у читателей, классика, которую чаще других жанров читает, по их признанию, 11 % опрошенных россиян и особенно — более образованные женщины старших возрастов, значительно уступает приключенческой литературе (16 %), детективу, любовной прозе, историческим романам и мемуарам (по 27 %). В списке «любимых писателей» (исследование ВЦИОМ в июле 1994 г., проценты к числу ответивших на вопрос, на который двое из пяти опрошенных не дали ответа) Л. H. Толстой стоит рядом с Д. Х. Чейзом (7 % и 6 % соответственно), Пикуль — с Пушкиным (по 5 %), а Дюма — с Солженицыным (4 % и 3 %). По материалам московского опроса ВЦИОМ в мае 1997 г., «классические романы русских и зарубежных писателей» по-прежнему заметно уступают среди любимых жанров «детективам, боевикам» и «книгам по истории, историческим романам», сближаясь по популярности с «фантастикой». И если среди любимых авторов лидируют, в процентах к ответившим на вопрос, Л. Толстой (11 %), Пушкин (10 %) и Чехов (7,5 %), то далее вперемежку следуют Достоевский и Дюма (по 4 %), Булгаков (3,5 %), Пикуль и Чейз (по 3 %). Среди книг, реально купленных москвичами за последнее время, первые места в мае 1997 г. занимают, опять-таки в процентах к ответившим, новые российские боевики В. Доценко и Д. Корецкого, А. Марининой и В. Бушкова (в сумме 15 %), фантастика (12 %), энциклопедии и справочники (9 %), за которыми следуют любовные романы и сенсационно-разоблачительные книги на материале российской истории (по 7 %), современная российская литература (6 %) и, наконец, русская классика (5 %).
В этих последних, относящихся уже к нынешнему времени случаях перед нами — один из общецивилизационных эффектов урбанизации и социальной мобильности 1960–1980-х гг., городской, образовательной и жилищной «революций» этого времени. Классика тут, вместе с функционально близкими к ней и тоже апробированными в критике, журналистике поэзией и исторической литературой, — своего рода символ (ключ) социальной полноценности, новой идентичности, символический барьер (пароль) при вхождении индивида — но прежде всего новой, «малой», нуклеарной семьи (не рода, не тейпа и не клана!) — в социальную структуру общества, в ее более высокие — городские, столичные — слои. В макросоциальном плане перед нами эффект массовизации образования, признанных и престижных символов культуры при переходе страны к городскому образу жизни, на что указывает сам характер типового на тот момент книгопокупательского запроса (это неакадемические собрания сочинений и представительные двух-трехтомники «проверенного временем» избранного — солидный, надежный и недорогой комплект книжной культуры, легко, кстати, различимый на домашних фото- и телепортретах многих уже сегодняшних деятелей политической и социальной сцены). Имеется в виду конкретная, советская модель государственной, военно-промышленной урбанизации с ее резким разрывом между столицей и несколькими крупнейшими привилегированными городами, с одной стороны, и всей остальной «провинцией» («глухоманью», «глубинкой», «медвежьими углами»), с другой; между властью вкупе с чиновниками от образования и культуры, «бюрократией поплавков» — и массой, «трудягами».
В 1990-е гг. социальный динамизм, получивший в России к этому времени известную возможность свободного и публичного проявления, выразился, среди прочего, в поиске более инициативными группами общества соответствующих «новых» поведенческих моделей, символических образцов самоидентификации. В большой мере именно отсюда идет интерес молодых респондентов, с одной стороны, к литературным конструкциям, которые воплощают, продумывают, обсуждают, рационализируют различные, постоянно умножающиеся тематически и проблемно образцы активного действия в непредсказуемой, а нередко и опасной, даже гибельной ситуации, модели жизненного успеха и стремительной карьеры, испытания на социальную состоятельность в целом (не в последнюю очередь — мужскую), нередко проецируя их на утопический фон (авантюрный роман, детектив и боевик, научная фантастика). Отсюда же, с другой, и тяга — прежде всего женской, во все новейшие времена количественно большей, более активной и «чувствительной» части читательской аудитории — к сюжетам и фигурам, обсуждающим «цену» активной эмансипации и, напротив, традиционной социальной пассивности женщин, представляя и отыгрывая возможности и коллизии женско-мужской взаимности, не репрессивного по отношению к партнеру, не зацензурированного в индивидуальном и в социальном плане эмоционального переживания и выражения, которые оцивилизовывают «природную», «стихийную» чувственность в «любовном», «женском», или «розовом», романе, как сублимируют и подчиняют себе «агрессивность», «угрозу», «чувство опасности» в политическом или космическом — «мужском» — боевике. (В так называемом «эротическом триллере», весьма заметном на нынешнем рынке видеокассет, экранах кабельного и негосударственного телевидения, соединяются и, соответственно, семантически трансформируются, ценностно заостряются элементы обеих формул.)
Парадокс, однако, состоит в том, что классика, декларативно представляемая в нормативных поэтиках и традиционалистских манифестах обобщенным образцом устойчивости в изменении, в новое и новейшее время сама лишена какой бы то ни было смысловой однозначности. Ведь, как ни парадоксально, именно она выступает импульсом и объектом самых разных интерпретаций, конкурирующих друг с другом в актуальной литературной критике и постоянно сменяющих одна другую в диахронии.<...>
Само понятие «классических авторов» (метафора социальной иерархии в ретроспективных оценках культуры), как известно, восходит для Европы к позднеантичной эпохе. Эта семантическая конструкция «классического», в целом надолго сохраняя для европейских языков двойное значение «образцового» и «относящегося к античности», претерпевает многообразные превращения на всем протяжении эпохи культурного традиционализма в Европе вплоть до Просвещения XVIII в., а в отдельных регионах и до XIX столетия, когда общекультурный пассеизм сменяется — у европейских романтиков, позднее у Бодлера, Рембо, других «проклятых» и «декадентов», у Ницше — конфликтующей и вместе с тем неразрывной с ним авангардистской идеологией современности, культурным проектом «модерности». Но полноту функционального смысла для автономизирующегося социального института светской и общедоступной литературы (чисто литературными аспектами темы здесь придется пожертвовать), равно как и для особого измерения жизни общества, программ его развития, получивших с этого времени универсальный титул «культуры», идея классики приобретает в рамках становления национальных государств и идеологий национального самосознания в Европе XVII–XIX вв. Понятие и проект появления, создания собственных — «новых» (по образцу античных «древних» и в соревновании с ними) и «национальных» (по образцу всеимперско-латинских и в отталкивании от них) — классических писателей, вместе с соответствующим набором лингвистических идей, программ выработки единого литературного языка, входят в круг символов и атрибутов национальной государственности и культурной идентичности нации. История литературы (читай — классической литературы) как бы выступает идеализированным образом национальной истории.
<...>Понятие классики может — в качестве, например, заявки на титул полноценной нации — утопически проецироваться в будущее (ломоносовская мечта о «собственных Платонах»), заклинательно употребляться в императивной модальности (вроде смеляковского «Должны быть все-таки святыни // В любой значительной стране») или консервативно-идеологически переноситься на прошлое (в духе лимоновского «У нас была великая эпоха»); известный историк-арабист Г. Э. фон Грюнебаум говорит по сходному поводу о «регрессивном» и «динамическом» классицизме. Это понятие может опять-таки отсылать к собственной истории или к «чужому» прошедшему (Грюнебаум называет подобные случаи ортогенетическим и гетерогенетическим классицизмом). Но в любом случае идея классики относится к специфическому обиходу идеологически возбужденных и ангажированных групп, связанных с репродуктивными подсистемами общества (образование, культура, отчасти — средства массовой информации) и претендующих на высокий статус, просвещение власти и смягчение нравов «народа». В европейском контексте их обычно называют «буржуазией образования» (при всем «аристократизме» идеи классики как иерархии, ее «культ» — явление чисто буржуазное, симптом буржуазного общества; это историко-социальное обстоятельство скрупулезно обследовано в Германии Ю. Хабермасом и П. Бюргером, а во Франции П. Бурдье и его школой). В более общем смысле тут можно говорить об «интеллигенции».
Классика в таких случаях (точнее — национальная классика в ряду высших национальных достижений, в совокупности национального достояния в целом) входит в структуру конфронтирующих друг с другом групповых программ развития и доминантных символов национальной идентичности, целостности нации в ее динамике. Соответственно месту в социальной структуре общества и базовым ориентациям этих или каких-то иных конкретных групп они в обосновывающих свои притязания манифестах выдвигают различные истолкования подобных ключевых символов (разные идеологии культуры): почвеннически-традиционалистские, либерально-универсалистские, радикально-утопические. Тут можно говорить о месте классики в конкурентной борьбе разных сил за интерпретацию доминантных символов социального целого и идей (проектов) развития — в сражениях за «нашего» Пушкина, Толстого, Достоевского и др. по формуле «NN с нами» (а никогда и ни за что «не с ними»). Определенные (наиболее символически дискриминированные и радикально настроенные) группы «культурных новобранцев» будут выдвигать при этом лозунги борьбы с классикой как официозом, истеблишментом (и противополагать ей критические, подрывные функции искусства) либо как с «чистым искусством» (и противопоставлять ей прямую социальную ангажированность) или устаревшим, академическим, музейным экспонатом (радикально-нигилистический авангард).
Классика, как предполагается, воплощает при этом значения. «центральные», «базовые» для данного социокультурного целого. Группы же, выдвигающие ее идеи и символы, борющиеся за их «правильную» интерпретацию и дисквалифицирующие альтернативные образы реальности, среди которых, кстати говоря, и «низовая» литература, «семейное» или «провинциальное» чтение, досуговая, «развлекательная» словесность (ср. в России читательский успех, актуальную литературно-критическую репутацию и последующую литературную судьбу, например, Сенковского или Булгарина, не говоря уж о позднейших «лубочниках»), соответственно, конкурируют за центральные позиции в обществе, авторитетное место в его функциональных центрах — основных, подсистемах, столице и т. д. Но если действительно реконструировать «целое», всю систему отношений вокруг и по поводу литературы, книги, письменности, то нужно подчеркнуть, что «верхнюю» и «нижнюю» его границы (а для XIX — первой половины XX в. — до эпохи «массовых обществ», «культуры массовых коммуникаций», «конца модерности» — и границы письменной культуры вообще) составляют, с одной стороны, авангардно-поисковая по функции и узкокружковая по сфере первоначального распространения «элитарная литература», а с другой, напротив, массово тиражируемая и массово потребляемая словесность. <,,,>
Если говорить о самых общих функциях, то «элитарная» литература принимает на себя основополагающие для интеллектуалов значения независимости, самостоятельности литературы, культуры, интеллектуальной деятельности как таковой в их предельном выражении (по модели «чистого искусства»). За первую половину XIX в. — для Франции, скажем, между романтиками и «проклятыми поэтами» — авангардная словесность приходит к радикальной автономизации от прямой социальной поддержки и социальной вовлеченности (ангажемента), к культурной самодостаточности, самообоснованию через собственную, внутрилитературную традицию, ее трансформацию, переоценку, отталкивание от нее (в логическом и хронологическом плане подобная теория и практика, как и формирование «богемы», следуют, естественно, уже за эпохой Просвещения и формированием «классики»).
Тем самым литература (и вообще искусство), можно сказать, концентрируется на себе, как бы не отсылая ни к чему «внешнему», разрабатывая, поддерживая, совершенствуя особые условные структуры сложного, самосоотнесенного и самоконституирующегося, «игрового» и в этом смысле собственно «культурного» действия. Литературный и художественный авангард — в этом и состоит его функция в обществе и культуре — все больше специализируется на достаточно узком, но последовательно и все более рафинированно разрабатываемом круге символов и символических ситуаций, ставящих под вопрос нормативные границы и принятые формы субъективной идентичности, предписанные определения реальности, вообще любые предустановленные нормы как таковые. Соответственно своему радикальному импульсу, последовательной рационализации смысловых оснований реальности, элитная литература не устраняется и от авторефлексии как таковой — от «внутренней» аналитики самих литературных приемов и конвенций, стандартов сюжетного повествования и изображения, таких фикциональных конструкций, как действующий герой, жизнеподобный повествователь, реалистическая обстановка действия, языковая конституция изображаемого мира и лирического «я», идентичности повествователя (автора) и его масок-персонажей.
Ко второй — «массовой» — области относится по преимуществу литература нравоописательная и нравоучительная. Ее жанровая принадлежность жестко задана автором и безошибочно опознается читателями: в основе тут — динамичный сюжет и активный, показанный через события и поступки главный (заглавный) герой. Социально характерные персонажи действуют здесь в узнаваемых ситуациях общественной и семейной жизни, в типовой обстановке, сталкиваясь с проблемами и трудностями, насущными для большинства читателей (фантастические и сколь угодно экзотические времена и пространства, равно как немыслимая доисторическая архаика и внеземные цивилизации, их флора и фауна, антропоидные и другие представители, изображаются ровно теми же выразительными средствами). Эта словесность опирается на самые общие, давно ставшие привычными нормы эстетики отражения-подражания (мимесиса), она условно-натуралистична как по поэтике, так и по объекту внимания (среди ее предметов, если вообще не в центре действия, обязательно имеется социальная периферия или маргиналия: жизнь выпавших из нормы, непривилегированных групп, «дно» общества и «неприятные», запретные, «непубликуемые» стороны реальности — «ужасное», «уродливое», «грубое» или повышенно-экспрессивное, «трогательное», в том числе — по языку). Постоянное тематическое обновление, поиск новых сюжетных ходов — закон массовой словесности, различные жанры которой выступают особыми, условными средствами разведки и колонизации тематических пространств современности. Она критична по социальной направленности (в ее критическом репертуаре — в частности, юмор), но моралистична по идейному заряду и оптимистична, позитивна по проблемной развязке. Это словесность не только «жизненная», но, как правило, и жизнеутверждающая. Наконец, она — и в этом еще одна ее связь с актуальным временем — нередко публикуется в регулярных выпусках серийных изданий или в текущей периодике (и даже чаще не в идейно ангажированном толстом журнале, а в бульварном тонком либо в популярной газете), а кроме того — доходит до читателя, минуя специализированные группы рецензентов, рекомендателей и интерпретаторов (литературную критику).
Собственно идеологический раскол литературы на «элитарную» и «массовую» — феномен новейшего времени. Это знак перехода крупнейших западноевропейских стран к индустриальному, а затем — постиндустриальному состоянию («массовому», а потом и технизированному «масскоммуникативному» обществу), выражение общественной динамики, неотъемлемого от нее социального и культурного расслоения. Причем произошедший раскол здесь становится стимулом и источником дальнейшей дифференциации литературного потока и культуры в целом. «Массовой» литература может стать, понятно, лишь в обществах, где значительная, если не подавляющая часть населения получила образование и умеет читать (т. е. после европейских образовательных революций XIX в.). И только при отсутствии жестких социальных перегородок, в условиях интенсивной мобильности населения, его массовой миграции в крупные промышленные центры, при открывшихся для масс после крушения сословного порядка возможностях социального продвижения, кардинальных переменах всего образа и стиля жизни — т. е. опять-таки на протяжении XIX в., если говорить о Европе, — возникает и массовая потребность в литературе как наставнице в повседневном, анонимном и динамичном городском («буржуазном», «гражданском») существовании, в новых проблемах и конфликтах. Эти новые конфликты и проблемы обостряются именно постольку, поскольку правила и авторитеты традиционного уклада (сословно-иерархического, семейно-родового, локально-общинного) подвергаются теперь эрозии и становятся все менее эффективными. Массовая литература — знак крупномасштабных социальных и культурных сдвигов, и в этом смысле возникновение ее уже в XX в. в Африке, Юго-Восточной Азии, Латинской Америке вполне закономерно.
При этом надо заметить, что авангардная и массовая словесность сами по себе друг другу, в общем, не противостоят. Начиная с романтиков, «открывших» для Европы народные культуры самых разных стран и цивилизаций, до сюрреалистов, активно осваивавших жаргонную лексику городского «дна», мотивы уличных граффити, ходовые символы цирка и мюзик-холла, газет и радио, танцулек и киношек, лидерские группировки модерного искусства постоянно подпитываются «низовыми», «площадными» и т. п. жанрами. Со своей стороны, «массовая культура» XX в. (словесная, музыкальная, оформительская) активно вбирает и трансформирует отработанные, отброшенные авангардом образцы. Точнее будет сказать, что в крупнейших литературных системах Европы на переломных для них этапах и в исторически конкретных, кстати — достаточно узких по масштабу, рамках идеологической борьбы (в 60–70-е гг. XIX в., а затем на рубеже столетий) демонстративно противостояли позиции поборников «авангардной», защитников «классической» и адептов «массовой» словесности.
При этом авангард, будь то сторонники «чистого искусства», приверженцы «натурализма», позднейший «модернизм» и т. д., борются вовсе не с низовой или коммерческой словесностью, искусством в целом. Его идейным врагом, эстетическим противником и рыночным конкурентом стал и оставался особый вид художественного традиционализма — рабское идолопоклонничество перед классикой, механическое повторение канонических сюжетов и стилистических штампов, принятых среди официального истеблишмента и неотъемлемых от притязаний на авторитарную власть в искусстве, в литературной жизни, художественной среде («академизм» в поэзии и живописи, в музыке и на сцене).<...>
Общая функция «классического», если отстраниться от чисто оценочных моментов и давления групповых интересов, а посмотреть на проблему социологически, — синтезирующая (даже рути-низирующая) в плане культуры и, соответственно, интегративная в социальном аспекте. Потому и тексты, представляемые и интерпретируемые как «классические», всегда включают в себя отдельные, отобранные, переосмысленные и переоцененные элементы и «элитарного», и «массового», которые, однако, постоянно противопоставляются истолкователями и тому и другому, противопоставляются идеологически, с позиций определенной идеологии культуры (но, в общем-то, без особого труда обнаруживаются эмпирически любым, хоть сколько-нибудь внимательным, аналитиком). Таким образом, собственно, и задается место классики в культуре, интегрируемой тем самым в качестве «единого целого». В этом смысле классика для социолога — не «природная» («объективная») данность, а продукт особой смысловой обработки, ценностной селекции, идеологически направленного и в конце концов консервирующего по своим принципам и целям истолкования наличного, а особенно — оставшегося в прошлом литературного потока, выделения и признания в нем, в фактическом многообразии его семантики, экспрессии и т. д. только конструкций определенного по тематике и по поэтике типа или типов.<...>
Иначе говоря, я бы предложил различать место и функции классики в идеологиях развития и в ходе цивилизации общества (речь и в том и в другом случае идет о процессах изменения, но они кардинально различаются по содержанию и масштабу, по группам инициаторов и рецепторов, типу их взаимодействия, — важно ведь не терять из виду и сохранять понимание того, что, кем и в каких отношениях «меняется», иначе меняется попросту все и всегда). В конечном счете и применительно к моему конкретному предмету правомерно связывать саму интеллектуальную конструкцию «классики». асоциальное бытование репрезентирующих ее в России образцов с особым, огосударствленным, централизованно-бюрократическим характером модернизации страны, а значит, и с соответствующим социальным положением и траекториями движения образованных слоев общества. В первом, идеологическом смысле «классика» — культурный капитал, символический ресурс и сфера интересов особого «сословия» идеологов, сообщества интерпретаторов и рецензентов культурной продукции эпохи, репертуара ее идей. Во втором, цивилизационном — достояние более рутинных и «анонимных» институциональных структур культурного воспроизводства, рецепции и трансформации, включая семью и сферу повседневности. Соответственно, эти процессы, друг от друга, понятно, не отделенные, развиваются тем не менее в разном времени, а нередко и противостоят друг другу.<...>
В самом общем смысле траекторий тут, как представляется, две.
Во-первых, классические авторы, значимость самих их имен как престижных символов могут проникать в обиход широких слоев через единую систему обязательной индоктринации в школе. Соответственно, эти имена будут демонстрироваться получившими образование людьми в тех провокационных ситуациях, когда так или иначе задевается общая, типовая структура ключевых символов целостности, «мы-образов» советского человека, и прежде всего — его принадлежность к великой державе со славным историческим прошлым. Как атрибуты державного величия и мемориальные свидетельства героической «старины», усвоенной населением модернизаторской легенды власти об историческом пути нации, имена Пушкина и Толстого, по данным социологических опросов, соседствуют в символической галерее с именами полководцев (Суворов, Кутузов), царей (Петр) и вождей (Ленин, Сталин, Горбачев), ученых (Менделеев) и пионеров космических полетов (Гагарин).
При этом собственно произведения Пушкина, Толстого или любого другого сверхавторитетного классика важны и интересны массовой публике, понятно, во вторую и третью очередь: знаков столь ценимой и убедительной «старины» в них как раз немного, тогда как дешифруемый комментаторами академических изданий слой современной и даже злободневной для их авторов тематики, семантики, стилистики и проч. широкому читателю, напротив, скорее невнятен и не нужен. При всех различиях для специалиста, скандально-исторические романы в духе, например, В. Пикуля, биографические книги типа популярной в недавнем прошлом серии «ЖЗЛ» «патриотического» издательства «Молодая гвардия», «донжуанские списки», хроники и родословные, допустим, Пушкина или Толстого либо очередная разоблачительная «вся правда», например, о Есенине, Маяковском (или тех же Петре, Николае, Сталине, как в последних бестселлерах Э. Радзинского либо В. Суворова) не просто «увлекательней» для читателя без специальной филологической, исторической и т. п. квалификации. С его точки зрения — как ни парадоксальна она, может быть, в глазах знатока и ценителя-интеллигента, — подобные «мифологизирующие» компоненты образа «великих писателей» отчетливей и адекватнее воплощают их сверхординарную значимость и репрезентативно-символическую функцию, воспроизводят и поддерживают (воспользуюсь титулом известного сборника идеолого-критических исследований немецких историков и социологов) общенациональную «легенду классики».
Как бы портативный вариант подобного пантеона и эпигонскую копию с соответствующей идеологической матрицы представляет собой набор имен «местных» деятелей в качестве исторических достопримечательностей того или иного края, города, области, вписывающий их в основную легенду, в «большую историю». Имперская идеология единой классики в принципе нивелирует локальную специфику в ходе борьбы «центра» с «регионами», и подобное «присоединение» местного в ходе колонизации — один из вариантов такой нивелировки. Характерен разгром в сталинские 1930-е гг. литературного краеведения параллельно с волевым упразднением различных литературных групп при утверждении единого «творческого метода», создании соответствующих централизованных институтов (Литературного института, ИМЛИ, Института истории и др.) и включении столь же единой официальной версии отечественной истории и истории литературы («классиков») в школьные программы.
Во-вторых, владение именами классиков нередко фигурирует в качестве самого общего признака культурности, образованности. Подобный смысл классика может, кроме прочего, иметь и в тех провокационных ситуациях, о которых только что говорилось. Однако здесь перед нами уже — в аналитическом смысле — другая, цивилизационная траектория распространения авторитетности классических символов и образцов, а соответственно, и другая их функциональная нагрузка. Символические имена фигурируют и демонстрируются в данном случае на правах общезначимого цивилизационного достояния, потерявшего прямой идеологический заряд и жесткую связь с ситуативными задачами и групповыми представлениями интеллигенции, с ее интерпретациями «наследия». В этом же качестве фигурируют и уже упоминавшиеся типовые собрания сочинений классиков в столь же типовых квартирах новых горожан 1960–1970-х гг. Значимость литературы, как, кстати, и самого образования («белого воротничка»), здесь воспринята как социально притягательная черта образа жизни более высокостатусных, привилегированных («чистых») и влиятельных на тот период слоев общества, администрации и бюрократии его культурных ведомств — интеллигенции. Причем эта значимость и образования, и литературы, и книги дополнительно мотивирована отсылкой к будущему: необходимость учиться и читать вменяется детям («а то, как родители, будете всю жизнь в грязи возиться»), книги для этого слоя массовых читателей начинаются с «детской литературы» (принципиально не существующей, скажем, для таких книгочеев, как Марина Цветаева) и покупаются в расчете или со ссылкой на детей.
Однако интеллигентские требования постоянно перечитывать, «по-настоящему, глубоко понять», прочесть «новыми глазами» тех классиков, чей символический авторитет широкими слоями уже, с их точки зрения, усвоен, удостоверен знанием имен, даже приобретением книг и в этом смысле устойчив и неоспорим, вызывает со стороны широкого читателя только недоумение и даже раздражение. Он вполне чистосердечно не понимает, чего от него еще хотят. Ни в качестве объекта школьно-дидактического препарирования, ни в виде «живых» современников, ни на правах «старой» или «новой» идеологической прописи либо иллюстрации (Пушкин или Гоголь «имперский» и «революционный», «русский» и «всемирный», «языческий» и «христианский», «исторический» и «сегодняшний» и т. д. и т. п.) классики для массового читателя не существуют: это для него «чужое», бессодержательное, выспреннее, скучное и отделено соответствующим «барьером» неприступности и неприемлемости. <...>
Если применить вкратце изложенный здесь социологический подход к историческому описанию, можно проследить, как в авторитете, смысловой нагрузке и функциях литературной классики в дореволюционные, советские и постсоветские годы соотносятся и переплетаются оба процесса — во-первых, изменения в характере, структуре и самопонимании «интеллигентских» групп, а во-вторых, макросоциальные сдвиги в уровне образования, типах расселения, образе жизни основных социальных слоев общества, его репродуктивных институтах.
К середине и во второй половине XIX в. право репрезентировать национальное целое для письменно образованных и просвещенчески ориентированных слоев в России воплощали не монархия (монарх) и не православие (церковь), а национальная культура, и прежде всего — литература. (Похожие ситуации дефицита национальных символов складываются в XIX в. в раздробленной и отсталой Германии, в Италии, Польше, отчасти — в Испании, хотя разрешаются и «разгружаются» во многом иначе.) Совместными усилиями западничества и славянофильства, радикально-демократической и «эстетической» критики 1840–1850-х, а далее 1860-х гг. закладываются основы культа Пушкина и Гоголя, а затем и в первую очередь — романистов, которые воплотили переломную ситуацию страны в поисках своей идентичности и выхода в современную эпоху, основных протагонистов и ключевые события этого процесса — например, Отечественную и Крымскую войны, реформу 1861 г. и др. («русский роман», по титулу этапной книги Мельхиора де Вогюэ, решающим образом повлиявшей на образ и статус русской литературы как в Европе, так, ретроспективно, и в самой России). Представление о галерее отечественных классиков к концу века устанавливается в критике, истории литературы, гимназических программах, издательской практике.
В ситуации рубежа веков (грамотными к концу столетия были около 20 % населения), при господствующей в образованных кругах идеологии просвещения, значимость национальной классики для различных слоев широкого читателя раскрывается по-разному. Для неграмотных и малограмотных масс деревенского и слободского (мигрировавшего в города) населения это в первую очередь адаптация признанных классических авторов («книга для народа» в борьбе с «продукцией Никольской улицы», литературным лубком), главные проблемы здесь — приобщение и доступность, доходчивость. Для средних образованных слоев в провинции классика — это скомплектованное из культурного центра («столицы») единое для всех, образцовое «ядро» крупнейших отечественных и зарубежных, классиков (собрания сочинений в качестве бесплатных приложений к «Ниве»). Для идейно ангажированной либеральной и радикально-демократической интеллигенции обеих столиц, для следующих за ней образованных городских рабочих (печатников, металлистов и др.) литература и ее классические авторитеты вписываются в их версии истории освободительного движения в России (история литературы как история интеллигенции и борьбы ее различных фракций). Для ищущих эстетической автономии, культуротворческих групп наследие XIX и других предшествующих веков выступает предметом конкуренции за «свою», «живую», «позабытую» либо «недооцененную» классику, читаемую теперь как аллегория индивидуальной судьбы, драма субъективной неадекватности и неопределенности для одних, поиска и самоосуществления — для других. Это самоопределение может представляться в стихийнокосмических, мистериальных образах («скифская» мифология России у поздних символистов и их новая версия русской «всемирности») либо в форме чисто личного, культурного поиска, как, впрочем, и a-культурного демонстративного самоотрицания («пересмотренные» символистами в пику и революционным демократам, и либералам Баратынский, Лермонтов, Тютчев, Фет и другие «вечные спутники», даже — что особенно важно! — Пушкин и Гоголь; программный и оппозиционный в отношении «главной линии» неоклассицизм акмеистов, осознаваемый их старшими современниками, например Блоком, как «нерусский»; «бросание Пушкина с корабля современности» футуристами, «nihil» Маяковского и т. п.).
В советский период можно выделить несколько этапов в отношений к классике. Общая траектория здесь связана с последовательным включением литературы в государственные структуры советского общества, а различия — с характером групп и фракций совершенно иной по положению, правам и самоосознанию, уже советской «интеллигенции», так или иначе входящей в этот процесс (от писателей-орденоносцев и бюрократических служащих государственных учреждений культуры и образования до позднейших диссидентов и «педагогов-новаторов»). В зависимости от конкретных задач тут можно, например, схематически выделить пролеткультовскую и перевальскую модели отношения к классике; идейно обоснованную Горьким и бывшими формалистами фазу инструментальной «учебы» у классиков в условиях массового «рабочего призыва» в литературу, «литературного ударничества» (учились даже не столько «приемам», скажем — толстовскому «стилю», сколько воплощенному в его стиле эпическому, «библейскому» видению истории и героя в панорамной перспективе единого целого, а этого в своих романах пытались добиться вовсе не одни только Фадеев, Леонов и Федин, но и Гроссман, Пастернак, а позднее — Солженицын); период официальной классикализации культуры, обращения к национально-державной символике и риторике идеологического триумфа в середине и во второй половине 1930-х гг. («мы — победители» вкупе с «мы — наследники»); программный антиклассикализм («искренность», «правда жизни») «оттепельной» интеллигенции и уже упоминавшийся параллельный процесс массового комплектования классикой типовых квартир в городских новостройках хрущевских лет; реставрационные тенденции и процессы музеизации представлений о культуре в середине 1970-х — начале 1980-х гг. Особо стоило бы сказать о функциональной нагрузке классики и усилий по удержанию традиции, включая «запрещенных» авторов прошлого, в условиях противостояния идеологическому официозу со стороны т. н. «второй культуры» и в некоторых отношениях близких к ней «неофициальных» или «недоофициальных» фигур 1970–1980-х гг. — как собственно образотворческого андеграунда, так и истолковательских групп (эмигрантской славистики, «оппозиционной филологии» и искусствознания в Тарту, Ленинграде, Москве и др.). Исторические разработки Н. Эйдельмана, романы-аллюзии Б. Окуджавы, «Пушкинский дом» А. Битова питались импульсами, символами, чувствами этой среды, в свою очередь, подпитывая ее сами.
В постсоветские годы проблема общезначимой классики остается компонентом самоопределения наиболее идеологически ангажированных (и уже в этом смысле — рутинизаторских и эпигонских) групп интеллигенции. Она все чаще выливается в нетворческий, a-культурный катастрофизм и патерналистские требования государственной поддержки изданиям классики, находит выражение в почвеннически-органической метафорике наследия и традиционалистских императивах защитить «духовность», противостоять «массовой культуре» и «диктату рынка» (охранительная риторика, нередкая в публицистике, скажем, «Нового мира»). Либо же формулируется как задача «держать планку» высокой культуры по образцу Большого театра или Пушкинского музея (выдвинутая журналами скорее либерального толка — «Знаменем», «Октябрем», вводящими рубрики «Классики XX века», «Забытые классики», «Неизвестные классики», «Непрочитанные классики» и т. д.). Среди читателей символический престиж классиков (равно как поэзии, исторической мемуаристики) сохраняется сегодня, как говорилось выше, лишь в качестве демонстративной самохарактеристики у более пожилых слоев образованного населения крупных городов и чаще — женщин, а в целом среди населения классическая литература и искусство все отчетливей приобретают мемориальный статус, прочно связываются с монументами и ритуалами государственности: так, среди фигур отечественного прошлого, которым москвичи предлагают поставить сегодня памятники в столице, в сумме преобладают писатели, деятели культуры и науки. Нарастающим реставраторским тенденциям в российской национально-державной идеологии и атрибутике середины 1990-х гг. вторят, по дурной логике поспешного «перехвата слов» друг у друга (поскольку иных и своих — нет!), усилия национал-коммунистической и национал-патриотической оппозиции в очередном отстаивании «собственных» классиков. Таковы имена Пушкина, Лермонтова, Достоевского в предвыборных призывах 1996 г. Виктора Анпилова. На этом фоне выделяется тяга к острокритической, сатирической, антиутопической линиям русской литературы XIX–XX вв., идейные поиски которой можно было бы назвать «патриотизмом от противного» или, в социологических терминах, «образцами негативной идентификации». Здесь я имею в виду фигуры Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Платонова в настойчиво демонстрируемых тогда же литературных пристрастиях Александра Лебедя с его архетипическим популистским имиджем нелицеприятного критика власти и вместе с тем очередного твердорукого вождя всех россиян."
http://litresp.ru/chitat/ru/%D0%94/dubin-boris-vladimirovich/slovo--pisjmo--literatura/29
Его же статья на сходную тему в НЛО "Классическое, элитарное, массовое: начала дифференциации и механизмы внутренней динамики в системе литературы"
http://magazines.russ.ru/nlo/2002/57/dubin.html
В этих последних, относящихся уже к нынешнему времени случаях перед нами — один из общецивилизационных эффектов урбанизации и социальной мобильности 1960–1980-х гг., городской, образовательной и жилищной «революций» этого времени. Классика тут, вместе с функционально близкими к ней и тоже апробированными в критике, журналистике поэзией и исторической литературой, — своего рода символ (ключ) социальной полноценности, новой идентичности, символический барьер (пароль) при вхождении индивида — но прежде всего новой, «малой», нуклеарной семьи (не рода, не тейпа и не клана!) — в социальную структуру общества, в ее более высокие — городские, столичные — слои. В макросоциальном плане перед нами эффект массовизации образования, признанных и престижных символов культуры при переходе страны к городскому образу жизни, на что указывает сам характер типового на тот момент книгопокупательского запроса (это неакадемические собрания сочинений и представительные двух-трехтомники «проверенного временем» избранного — солидный, надежный и недорогой комплект книжной культуры, легко, кстати, различимый на домашних фото- и телепортретах многих уже сегодняшних деятелей политической и социальной сцены). Имеется в виду конкретная, советская модель государственной, военно-промышленной урбанизации с ее резким разрывом между столицей и несколькими крупнейшими привилегированными городами, с одной стороны, и всей остальной «провинцией» («глухоманью», «глубинкой», «медвежьими углами»), с другой; между властью вкупе с чиновниками от образования и культуры, «бюрократией поплавков» — и массой, «трудягами».
В 1990-е гг. социальный динамизм, получивший в России к этому времени известную возможность свободного и публичного проявления, выразился, среди прочего, в поиске более инициативными группами общества соответствующих «новых» поведенческих моделей, символических образцов самоидентификации. В большой мере именно отсюда идет интерес молодых респондентов, с одной стороны, к литературным конструкциям, которые воплощают, продумывают, обсуждают, рационализируют различные, постоянно умножающиеся тематически и проблемно образцы активного действия в непредсказуемой, а нередко и опасной, даже гибельной ситуации, модели жизненного успеха и стремительной карьеры, испытания на социальную состоятельность в целом (не в последнюю очередь — мужскую), нередко проецируя их на утопический фон (авантюрный роман, детектив и боевик, научная фантастика). Отсюда же, с другой, и тяга — прежде всего женской, во все новейшие времена количественно большей, более активной и «чувствительной» части читательской аудитории — к сюжетам и фигурам, обсуждающим «цену» активной эмансипации и, напротив, традиционной социальной пассивности женщин, представляя и отыгрывая возможности и коллизии женско-мужской взаимности, не репрессивного по отношению к партнеру, не зацензурированного в индивидуальном и в социальном плане эмоционального переживания и выражения, которые оцивилизовывают «природную», «стихийную» чувственность в «любовном», «женском», или «розовом», романе, как сублимируют и подчиняют себе «агрессивность», «угрозу», «чувство опасности» в политическом или космическом — «мужском» — боевике. (В так называемом «эротическом триллере», весьма заметном на нынешнем рынке видеокассет, экранах кабельного и негосударственного телевидения, соединяются и, соответственно, семантически трансформируются, ценностно заостряются элементы обеих формул.)
Парадокс, однако, состоит в том, что классика, декларативно представляемая в нормативных поэтиках и традиционалистских манифестах обобщенным образцом устойчивости в изменении, в новое и новейшее время сама лишена какой бы то ни было смысловой однозначности. Ведь, как ни парадоксально, именно она выступает импульсом и объектом самых разных интерпретаций, конкурирующих друг с другом в актуальной литературной критике и постоянно сменяющих одна другую в диахронии.<...>
Само понятие «классических авторов» (метафора социальной иерархии в ретроспективных оценках культуры), как известно, восходит для Европы к позднеантичной эпохе. Эта семантическая конструкция «классического», в целом надолго сохраняя для европейских языков двойное значение «образцового» и «относящегося к античности», претерпевает многообразные превращения на всем протяжении эпохи культурного традиционализма в Европе вплоть до Просвещения XVIII в., а в отдельных регионах и до XIX столетия, когда общекультурный пассеизм сменяется — у европейских романтиков, позднее у Бодлера, Рембо, других «проклятых» и «декадентов», у Ницше — конфликтующей и вместе с тем неразрывной с ним авангардистской идеологией современности, культурным проектом «модерности». Но полноту функционального смысла для автономизирующегося социального института светской и общедоступной литературы (чисто литературными аспектами темы здесь придется пожертвовать), равно как и для особого измерения жизни общества, программ его развития, получивших с этого времени универсальный титул «культуры», идея классики приобретает в рамках становления национальных государств и идеологий национального самосознания в Европе XVII–XIX вв. Понятие и проект появления, создания собственных — «новых» (по образцу античных «древних» и в соревновании с ними) и «национальных» (по образцу всеимперско-латинских и в отталкивании от них) — классических писателей, вместе с соответствующим набором лингвистических идей, программ выработки единого литературного языка, входят в круг символов и атрибутов национальной государственности и культурной идентичности нации. История литературы (читай — классической литературы) как бы выступает идеализированным образом национальной истории.
<...>Понятие классики может — в качестве, например, заявки на титул полноценной нации — утопически проецироваться в будущее (ломоносовская мечта о «собственных Платонах»), заклинательно употребляться в императивной модальности (вроде смеляковского «Должны быть все-таки святыни // В любой значительной стране») или консервативно-идеологически переноситься на прошлое (в духе лимоновского «У нас была великая эпоха»); известный историк-арабист Г. Э. фон Грюнебаум говорит по сходному поводу о «регрессивном» и «динамическом» классицизме. Это понятие может опять-таки отсылать к собственной истории или к «чужому» прошедшему (Грюнебаум называет подобные случаи ортогенетическим и гетерогенетическим классицизмом). Но в любом случае идея классики относится к специфическому обиходу идеологически возбужденных и ангажированных групп, связанных с репродуктивными подсистемами общества (образование, культура, отчасти — средства массовой информации) и претендующих на высокий статус, просвещение власти и смягчение нравов «народа». В европейском контексте их обычно называют «буржуазией образования» (при всем «аристократизме» идеи классики как иерархии, ее «культ» — явление чисто буржуазное, симптом буржуазного общества; это историко-социальное обстоятельство скрупулезно обследовано в Германии Ю. Хабермасом и П. Бюргером, а во Франции П. Бурдье и его школой). В более общем смысле тут можно говорить об «интеллигенции».
Классика в таких случаях (точнее — национальная классика в ряду высших национальных достижений, в совокупности национального достояния в целом) входит в структуру конфронтирующих друг с другом групповых программ развития и доминантных символов национальной идентичности, целостности нации в ее динамике. Соответственно месту в социальной структуре общества и базовым ориентациям этих или каких-то иных конкретных групп они в обосновывающих свои притязания манифестах выдвигают различные истолкования подобных ключевых символов (разные идеологии культуры): почвеннически-традиционалистские, либерально-универсалистские, радикально-утопические. Тут можно говорить о месте классики в конкурентной борьбе разных сил за интерпретацию доминантных символов социального целого и идей (проектов) развития — в сражениях за «нашего» Пушкина, Толстого, Достоевского и др. по формуле «NN с нами» (а никогда и ни за что «не с ними»). Определенные (наиболее символически дискриминированные и радикально настроенные) группы «культурных новобранцев» будут выдвигать при этом лозунги борьбы с классикой как официозом, истеблишментом (и противополагать ей критические, подрывные функции искусства) либо как с «чистым искусством» (и противопоставлять ей прямую социальную ангажированность) или устаревшим, академическим, музейным экспонатом (радикально-нигилистический авангард).
Классика, как предполагается, воплощает при этом значения. «центральные», «базовые» для данного социокультурного целого. Группы же, выдвигающие ее идеи и символы, борющиеся за их «правильную» интерпретацию и дисквалифицирующие альтернативные образы реальности, среди которых, кстати говоря, и «низовая» литература, «семейное» или «провинциальное» чтение, досуговая, «развлекательная» словесность (ср. в России читательский успех, актуальную литературно-критическую репутацию и последующую литературную судьбу, например, Сенковского или Булгарина, не говоря уж о позднейших «лубочниках»), соответственно, конкурируют за центральные позиции в обществе, авторитетное место в его функциональных центрах — основных, подсистемах, столице и т. д. Но если действительно реконструировать «целое», всю систему отношений вокруг и по поводу литературы, книги, письменности, то нужно подчеркнуть, что «верхнюю» и «нижнюю» его границы (а для XIX — первой половины XX в. — до эпохи «массовых обществ», «культуры массовых коммуникаций», «конца модерности» — и границы письменной культуры вообще) составляют, с одной стороны, авангардно-поисковая по функции и узкокружковая по сфере первоначального распространения «элитарная литература», а с другой, напротив, массово тиражируемая и массово потребляемая словесность. <,,,>
Если говорить о самых общих функциях, то «элитарная» литература принимает на себя основополагающие для интеллектуалов значения независимости, самостоятельности литературы, культуры, интеллектуальной деятельности как таковой в их предельном выражении (по модели «чистого искусства»). За первую половину XIX в. — для Франции, скажем, между романтиками и «проклятыми поэтами» — авангардная словесность приходит к радикальной автономизации от прямой социальной поддержки и социальной вовлеченности (ангажемента), к культурной самодостаточности, самообоснованию через собственную, внутрилитературную традицию, ее трансформацию, переоценку, отталкивание от нее (в логическом и хронологическом плане подобная теория и практика, как и формирование «богемы», следуют, естественно, уже за эпохой Просвещения и формированием «классики»).
Тем самым литература (и вообще искусство), можно сказать, концентрируется на себе, как бы не отсылая ни к чему «внешнему», разрабатывая, поддерживая, совершенствуя особые условные структуры сложного, самосоотнесенного и самоконституирующегося, «игрового» и в этом смысле собственно «культурного» действия. Литературный и художественный авангард — в этом и состоит его функция в обществе и культуре — все больше специализируется на достаточно узком, но последовательно и все более рафинированно разрабатываемом круге символов и символических ситуаций, ставящих под вопрос нормативные границы и принятые формы субъективной идентичности, предписанные определения реальности, вообще любые предустановленные нормы как таковые. Соответственно своему радикальному импульсу, последовательной рационализации смысловых оснований реальности, элитная литература не устраняется и от авторефлексии как таковой — от «внутренней» аналитики самих литературных приемов и конвенций, стандартов сюжетного повествования и изображения, таких фикциональных конструкций, как действующий герой, жизнеподобный повествователь, реалистическая обстановка действия, языковая конституция изображаемого мира и лирического «я», идентичности повествователя (автора) и его масок-персонажей.
Ко второй — «массовой» — области относится по преимуществу литература нравоописательная и нравоучительная. Ее жанровая принадлежность жестко задана автором и безошибочно опознается читателями: в основе тут — динамичный сюжет и активный, показанный через события и поступки главный (заглавный) герой. Социально характерные персонажи действуют здесь в узнаваемых ситуациях общественной и семейной жизни, в типовой обстановке, сталкиваясь с проблемами и трудностями, насущными для большинства читателей (фантастические и сколь угодно экзотические времена и пространства, равно как немыслимая доисторическая архаика и внеземные цивилизации, их флора и фауна, антропоидные и другие представители, изображаются ровно теми же выразительными средствами). Эта словесность опирается на самые общие, давно ставшие привычными нормы эстетики отражения-подражания (мимесиса), она условно-натуралистична как по поэтике, так и по объекту внимания (среди ее предметов, если вообще не в центре действия, обязательно имеется социальная периферия или маргиналия: жизнь выпавших из нормы, непривилегированных групп, «дно» общества и «неприятные», запретные, «непубликуемые» стороны реальности — «ужасное», «уродливое», «грубое» или повышенно-экспрессивное, «трогательное», в том числе — по языку). Постоянное тематическое обновление, поиск новых сюжетных ходов — закон массовой словесности, различные жанры которой выступают особыми, условными средствами разведки и колонизации тематических пространств современности. Она критична по социальной направленности (в ее критическом репертуаре — в частности, юмор), но моралистична по идейному заряду и оптимистична, позитивна по проблемной развязке. Это словесность не только «жизненная», но, как правило, и жизнеутверждающая. Наконец, она — и в этом еще одна ее связь с актуальным временем — нередко публикуется в регулярных выпусках серийных изданий или в текущей периодике (и даже чаще не в идейно ангажированном толстом журнале, а в бульварном тонком либо в популярной газете), а кроме того — доходит до читателя, минуя специализированные группы рецензентов, рекомендателей и интерпретаторов (литературную критику).
Собственно идеологический раскол литературы на «элитарную» и «массовую» — феномен новейшего времени. Это знак перехода крупнейших западноевропейских стран к индустриальному, а затем — постиндустриальному состоянию («массовому», а потом и технизированному «масскоммуникативному» обществу), выражение общественной динамики, неотъемлемого от нее социального и культурного расслоения. Причем произошедший раскол здесь становится стимулом и источником дальнейшей дифференциации литературного потока и культуры в целом. «Массовой» литература может стать, понятно, лишь в обществах, где значительная, если не подавляющая часть населения получила образование и умеет читать (т. е. после европейских образовательных революций XIX в.). И только при отсутствии жестких социальных перегородок, в условиях интенсивной мобильности населения, его массовой миграции в крупные промышленные центры, при открывшихся для масс после крушения сословного порядка возможностях социального продвижения, кардинальных переменах всего образа и стиля жизни — т. е. опять-таки на протяжении XIX в., если говорить о Европе, — возникает и массовая потребность в литературе как наставнице в повседневном, анонимном и динамичном городском («буржуазном», «гражданском») существовании, в новых проблемах и конфликтах. Эти новые конфликты и проблемы обостряются именно постольку, поскольку правила и авторитеты традиционного уклада (сословно-иерархического, семейно-родового, локально-общинного) подвергаются теперь эрозии и становятся все менее эффективными. Массовая литература — знак крупномасштабных социальных и культурных сдвигов, и в этом смысле возникновение ее уже в XX в. в Африке, Юго-Восточной Азии, Латинской Америке вполне закономерно.
При этом надо заметить, что авангардная и массовая словесность сами по себе друг другу, в общем, не противостоят. Начиная с романтиков, «открывших» для Европы народные культуры самых разных стран и цивилизаций, до сюрреалистов, активно осваивавших жаргонную лексику городского «дна», мотивы уличных граффити, ходовые символы цирка и мюзик-холла, газет и радио, танцулек и киношек, лидерские группировки модерного искусства постоянно подпитываются «низовыми», «площадными» и т. п. жанрами. Со своей стороны, «массовая культура» XX в. (словесная, музыкальная, оформительская) активно вбирает и трансформирует отработанные, отброшенные авангардом образцы. Точнее будет сказать, что в крупнейших литературных системах Европы на переломных для них этапах и в исторически конкретных, кстати — достаточно узких по масштабу, рамках идеологической борьбы (в 60–70-е гг. XIX в., а затем на рубеже столетий) демонстративно противостояли позиции поборников «авангардной», защитников «классической» и адептов «массовой» словесности.
При этом авангард, будь то сторонники «чистого искусства», приверженцы «натурализма», позднейший «модернизм» и т. д., борются вовсе не с низовой или коммерческой словесностью, искусством в целом. Его идейным врагом, эстетическим противником и рыночным конкурентом стал и оставался особый вид художественного традиционализма — рабское идолопоклонничество перед классикой, механическое повторение канонических сюжетов и стилистических штампов, принятых среди официального истеблишмента и неотъемлемых от притязаний на авторитарную власть в искусстве, в литературной жизни, художественной среде («академизм» в поэзии и живописи, в музыке и на сцене).<...>
Общая функция «классического», если отстраниться от чисто оценочных моментов и давления групповых интересов, а посмотреть на проблему социологически, — синтезирующая (даже рути-низирующая) в плане культуры и, соответственно, интегративная в социальном аспекте. Потому и тексты, представляемые и интерпретируемые как «классические», всегда включают в себя отдельные, отобранные, переосмысленные и переоцененные элементы и «элитарного», и «массового», которые, однако, постоянно противопоставляются истолкователями и тому и другому, противопоставляются идеологически, с позиций определенной идеологии культуры (но, в общем-то, без особого труда обнаруживаются эмпирически любым, хоть сколько-нибудь внимательным, аналитиком). Таким образом, собственно, и задается место классики в культуре, интегрируемой тем самым в качестве «единого целого». В этом смысле классика для социолога — не «природная» («объективная») данность, а продукт особой смысловой обработки, ценностной селекции, идеологически направленного и в конце концов консервирующего по своим принципам и целям истолкования наличного, а особенно — оставшегося в прошлом литературного потока, выделения и признания в нем, в фактическом многообразии его семантики, экспрессии и т. д. только конструкций определенного по тематике и по поэтике типа или типов.<...>
Иначе говоря, я бы предложил различать место и функции классики в идеологиях развития и в ходе цивилизации общества (речь и в том и в другом случае идет о процессах изменения, но они кардинально различаются по содержанию и масштабу, по группам инициаторов и рецепторов, типу их взаимодействия, — важно ведь не терять из виду и сохранять понимание того, что, кем и в каких отношениях «меняется», иначе меняется попросту все и всегда). В конечном счете и применительно к моему конкретному предмету правомерно связывать саму интеллектуальную конструкцию «классики». асоциальное бытование репрезентирующих ее в России образцов с особым, огосударствленным, централизованно-бюрократическим характером модернизации страны, а значит, и с соответствующим социальным положением и траекториями движения образованных слоев общества. В первом, идеологическом смысле «классика» — культурный капитал, символический ресурс и сфера интересов особого «сословия» идеологов, сообщества интерпретаторов и рецензентов культурной продукции эпохи, репертуара ее идей. Во втором, цивилизационном — достояние более рутинных и «анонимных» институциональных структур культурного воспроизводства, рецепции и трансформации, включая семью и сферу повседневности. Соответственно, эти процессы, друг от друга, понятно, не отделенные, развиваются тем не менее в разном времени, а нередко и противостоят друг другу.<...>
В самом общем смысле траекторий тут, как представляется, две.
Во-первых, классические авторы, значимость самих их имен как престижных символов могут проникать в обиход широких слоев через единую систему обязательной индоктринации в школе. Соответственно, эти имена будут демонстрироваться получившими образование людьми в тех провокационных ситуациях, когда так или иначе задевается общая, типовая структура ключевых символов целостности, «мы-образов» советского человека, и прежде всего — его принадлежность к великой державе со славным историческим прошлым. Как атрибуты державного величия и мемориальные свидетельства героической «старины», усвоенной населением модернизаторской легенды власти об историческом пути нации, имена Пушкина и Толстого, по данным социологических опросов, соседствуют в символической галерее с именами полководцев (Суворов, Кутузов), царей (Петр) и вождей (Ленин, Сталин, Горбачев), ученых (Менделеев) и пионеров космических полетов (Гагарин).
При этом собственно произведения Пушкина, Толстого или любого другого сверхавторитетного классика важны и интересны массовой публике, понятно, во вторую и третью очередь: знаков столь ценимой и убедительной «старины» в них как раз немного, тогда как дешифруемый комментаторами академических изданий слой современной и даже злободневной для их авторов тематики, семантики, стилистики и проч. широкому читателю, напротив, скорее невнятен и не нужен. При всех различиях для специалиста, скандально-исторические романы в духе, например, В. Пикуля, биографические книги типа популярной в недавнем прошлом серии «ЖЗЛ» «патриотического» издательства «Молодая гвардия», «донжуанские списки», хроники и родословные, допустим, Пушкина или Толстого либо очередная разоблачительная «вся правда», например, о Есенине, Маяковском (или тех же Петре, Николае, Сталине, как в последних бестселлерах Э. Радзинского либо В. Суворова) не просто «увлекательней» для читателя без специальной филологической, исторической и т. п. квалификации. С его точки зрения — как ни парадоксальна она, может быть, в глазах знатока и ценителя-интеллигента, — подобные «мифологизирующие» компоненты образа «великих писателей» отчетливей и адекватнее воплощают их сверхординарную значимость и репрезентативно-символическую функцию, воспроизводят и поддерживают (воспользуюсь титулом известного сборника идеолого-критических исследований немецких историков и социологов) общенациональную «легенду классики».
Как бы портативный вариант подобного пантеона и эпигонскую копию с соответствующей идеологической матрицы представляет собой набор имен «местных» деятелей в качестве исторических достопримечательностей того или иного края, города, области, вписывающий их в основную легенду, в «большую историю». Имперская идеология единой классики в принципе нивелирует локальную специфику в ходе борьбы «центра» с «регионами», и подобное «присоединение» местного в ходе колонизации — один из вариантов такой нивелировки. Характерен разгром в сталинские 1930-е гг. литературного краеведения параллельно с волевым упразднением различных литературных групп при утверждении единого «творческого метода», создании соответствующих централизованных институтов (Литературного института, ИМЛИ, Института истории и др.) и включении столь же единой официальной версии отечественной истории и истории литературы («классиков») в школьные программы.
Во-вторых, владение именами классиков нередко фигурирует в качестве самого общего признака культурности, образованности. Подобный смысл классика может, кроме прочего, иметь и в тех провокационных ситуациях, о которых только что говорилось. Однако здесь перед нами уже — в аналитическом смысле — другая, цивилизационная траектория распространения авторитетности классических символов и образцов, а соответственно, и другая их функциональная нагрузка. Символические имена фигурируют и демонстрируются в данном случае на правах общезначимого цивилизационного достояния, потерявшего прямой идеологический заряд и жесткую связь с ситуативными задачами и групповыми представлениями интеллигенции, с ее интерпретациями «наследия». В этом же качестве фигурируют и уже упоминавшиеся типовые собрания сочинений классиков в столь же типовых квартирах новых горожан 1960–1970-х гг. Значимость литературы, как, кстати, и самого образования («белого воротничка»), здесь воспринята как социально притягательная черта образа жизни более высокостатусных, привилегированных («чистых») и влиятельных на тот период слоев общества, администрации и бюрократии его культурных ведомств — интеллигенции. Причем эта значимость и образования, и литературы, и книги дополнительно мотивирована отсылкой к будущему: необходимость учиться и читать вменяется детям («а то, как родители, будете всю жизнь в грязи возиться»), книги для этого слоя массовых читателей начинаются с «детской литературы» (принципиально не существующей, скажем, для таких книгочеев, как Марина Цветаева) и покупаются в расчете или со ссылкой на детей.
Однако интеллигентские требования постоянно перечитывать, «по-настоящему, глубоко понять», прочесть «новыми глазами» тех классиков, чей символический авторитет широкими слоями уже, с их точки зрения, усвоен, удостоверен знанием имен, даже приобретением книг и в этом смысле устойчив и неоспорим, вызывает со стороны широкого читателя только недоумение и даже раздражение. Он вполне чистосердечно не понимает, чего от него еще хотят. Ни в качестве объекта школьно-дидактического препарирования, ни в виде «живых» современников, ни на правах «старой» или «новой» идеологической прописи либо иллюстрации (Пушкин или Гоголь «имперский» и «революционный», «русский» и «всемирный», «языческий» и «христианский», «исторический» и «сегодняшний» и т. д. и т. п.) классики для массового читателя не существуют: это для него «чужое», бессодержательное, выспреннее, скучное и отделено соответствующим «барьером» неприступности и неприемлемости. <...>
Если применить вкратце изложенный здесь социологический подход к историческому описанию, можно проследить, как в авторитете, смысловой нагрузке и функциях литературной классики в дореволюционные, советские и постсоветские годы соотносятся и переплетаются оба процесса — во-первых, изменения в характере, структуре и самопонимании «интеллигентских» групп, а во-вторых, макросоциальные сдвиги в уровне образования, типах расселения, образе жизни основных социальных слоев общества, его репродуктивных институтах.
К середине и во второй половине XIX в. право репрезентировать национальное целое для письменно образованных и просвещенчески ориентированных слоев в России воплощали не монархия (монарх) и не православие (церковь), а национальная культура, и прежде всего — литература. (Похожие ситуации дефицита национальных символов складываются в XIX в. в раздробленной и отсталой Германии, в Италии, Польше, отчасти — в Испании, хотя разрешаются и «разгружаются» во многом иначе.) Совместными усилиями западничества и славянофильства, радикально-демократической и «эстетической» критики 1840–1850-х, а далее 1860-х гг. закладываются основы культа Пушкина и Гоголя, а затем и в первую очередь — романистов, которые воплотили переломную ситуацию страны в поисках своей идентичности и выхода в современную эпоху, основных протагонистов и ключевые события этого процесса — например, Отечественную и Крымскую войны, реформу 1861 г. и др. («русский роман», по титулу этапной книги Мельхиора де Вогюэ, решающим образом повлиявшей на образ и статус русской литературы как в Европе, так, ретроспективно, и в самой России). Представление о галерее отечественных классиков к концу века устанавливается в критике, истории литературы, гимназических программах, издательской практике.
В ситуации рубежа веков (грамотными к концу столетия были около 20 % населения), при господствующей в образованных кругах идеологии просвещения, значимость национальной классики для различных слоев широкого читателя раскрывается по-разному. Для неграмотных и малограмотных масс деревенского и слободского (мигрировавшего в города) населения это в первую очередь адаптация признанных классических авторов («книга для народа» в борьбе с «продукцией Никольской улицы», литературным лубком), главные проблемы здесь — приобщение и доступность, доходчивость. Для средних образованных слоев в провинции классика — это скомплектованное из культурного центра («столицы») единое для всех, образцовое «ядро» крупнейших отечественных и зарубежных, классиков (собрания сочинений в качестве бесплатных приложений к «Ниве»). Для идейно ангажированной либеральной и радикально-демократической интеллигенции обеих столиц, для следующих за ней образованных городских рабочих (печатников, металлистов и др.) литература и ее классические авторитеты вписываются в их версии истории освободительного движения в России (история литературы как история интеллигенции и борьбы ее различных фракций). Для ищущих эстетической автономии, культуротворческих групп наследие XIX и других предшествующих веков выступает предметом конкуренции за «свою», «живую», «позабытую» либо «недооцененную» классику, читаемую теперь как аллегория индивидуальной судьбы, драма субъективной неадекватности и неопределенности для одних, поиска и самоосуществления — для других. Это самоопределение может представляться в стихийнокосмических, мистериальных образах («скифская» мифология России у поздних символистов и их новая версия русской «всемирности») либо в форме чисто личного, культурного поиска, как, впрочем, и a-культурного демонстративного самоотрицания («пересмотренные» символистами в пику и революционным демократам, и либералам Баратынский, Лермонтов, Тютчев, Фет и другие «вечные спутники», даже — что особенно важно! — Пушкин и Гоголь; программный и оппозиционный в отношении «главной линии» неоклассицизм акмеистов, осознаваемый их старшими современниками, например Блоком, как «нерусский»; «бросание Пушкина с корабля современности» футуристами, «nihil» Маяковского и т. п.).
В советский период можно выделить несколько этапов в отношений к классике. Общая траектория здесь связана с последовательным включением литературы в государственные структуры советского общества, а различия — с характером групп и фракций совершенно иной по положению, правам и самоосознанию, уже советской «интеллигенции», так или иначе входящей в этот процесс (от писателей-орденоносцев и бюрократических служащих государственных учреждений культуры и образования до позднейших диссидентов и «педагогов-новаторов»). В зависимости от конкретных задач тут можно, например, схематически выделить пролеткультовскую и перевальскую модели отношения к классике; идейно обоснованную Горьким и бывшими формалистами фазу инструментальной «учебы» у классиков в условиях массового «рабочего призыва» в литературу, «литературного ударничества» (учились даже не столько «приемам», скажем — толстовскому «стилю», сколько воплощенному в его стиле эпическому, «библейскому» видению истории и героя в панорамной перспективе единого целого, а этого в своих романах пытались добиться вовсе не одни только Фадеев, Леонов и Федин, но и Гроссман, Пастернак, а позднее — Солженицын); период официальной классикализации культуры, обращения к национально-державной символике и риторике идеологического триумфа в середине и во второй половине 1930-х гг. («мы — победители» вкупе с «мы — наследники»); программный антиклассикализм («искренность», «правда жизни») «оттепельной» интеллигенции и уже упоминавшийся параллельный процесс массового комплектования классикой типовых квартир в городских новостройках хрущевских лет; реставрационные тенденции и процессы музеизации представлений о культуре в середине 1970-х — начале 1980-х гг. Особо стоило бы сказать о функциональной нагрузке классики и усилий по удержанию традиции, включая «запрещенных» авторов прошлого, в условиях противостояния идеологическому официозу со стороны т. н. «второй культуры» и в некоторых отношениях близких к ней «неофициальных» или «недоофициальных» фигур 1970–1980-х гг. — как собственно образотворческого андеграунда, так и истолковательских групп (эмигрантской славистики, «оппозиционной филологии» и искусствознания в Тарту, Ленинграде, Москве и др.). Исторические разработки Н. Эйдельмана, романы-аллюзии Б. Окуджавы, «Пушкинский дом» А. Битова питались импульсами, символами, чувствами этой среды, в свою очередь, подпитывая ее сами.
В постсоветские годы проблема общезначимой классики остается компонентом самоопределения наиболее идеологически ангажированных (и уже в этом смысле — рутинизаторских и эпигонских) групп интеллигенции. Она все чаще выливается в нетворческий, a-культурный катастрофизм и патерналистские требования государственной поддержки изданиям классики, находит выражение в почвеннически-органической метафорике наследия и традиционалистских императивах защитить «духовность», противостоять «массовой культуре» и «диктату рынка» (охранительная риторика, нередкая в публицистике, скажем, «Нового мира»). Либо же формулируется как задача «держать планку» высокой культуры по образцу Большого театра или Пушкинского музея (выдвинутая журналами скорее либерального толка — «Знаменем», «Октябрем», вводящими рубрики «Классики XX века», «Забытые классики», «Неизвестные классики», «Непрочитанные классики» и т. д.). Среди читателей символический престиж классиков (равно как поэзии, исторической мемуаристики) сохраняется сегодня, как говорилось выше, лишь в качестве демонстративной самохарактеристики у более пожилых слоев образованного населения крупных городов и чаще — женщин, а в целом среди населения классическая литература и искусство все отчетливей приобретают мемориальный статус, прочно связываются с монументами и ритуалами государственности: так, среди фигур отечественного прошлого, которым москвичи предлагают поставить сегодня памятники в столице, в сумме преобладают писатели, деятели культуры и науки. Нарастающим реставраторским тенденциям в российской национально-державной идеологии и атрибутике середины 1990-х гг. вторят, по дурной логике поспешного «перехвата слов» друг у друга (поскольку иных и своих — нет!), усилия национал-коммунистической и национал-патриотической оппозиции в очередном отстаивании «собственных» классиков. Таковы имена Пушкина, Лермонтова, Достоевского в предвыборных призывах 1996 г. Виктора Анпилова. На этом фоне выделяется тяга к острокритической, сатирической, антиутопической линиям русской литературы XIX–XX вв., идейные поиски которой можно было бы назвать «патриотизмом от противного» или, в социологических терминах, «образцами негативной идентификации». Здесь я имею в виду фигуры Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Платонова в настойчиво демонстрируемых тогда же литературных пристрастиях Александра Лебедя с его архетипическим популистским имиджем нелицеприятного критика власти и вместе с тем очередного твердорукого вождя всех россиян."
http://litresp.ru/chitat/ru/%D0%94/dubin-boris-vladimirovich/slovo--pisjmo--literatura/29
Его же статья на сходную тему в НЛО "Классическое, элитарное, массовое: начала дифференциации и механизмы внутренней динамики в системе литературы"
http://magazines.russ.ru/nlo/2002/57/dubin.html
Подписаться на:
Сообщения (Atom)
FUTURIST THEATRE Донатаса Грудовича
Ссылки: 1) https://show2.ru/spektakli 2) https://oteatre.info/konspirativnaya-kvartira/
-
Интервью, вики: 1) Скриптонит 2) Интервью Дудю 3) https://daily.afisha.ru/infoporn/9938-my-vse-deti-sbezhavshie-ot-chego-to-posmotrite-int...
-
Буду играть : 1) (!)Disco Elysium ( https://vgtimes.ru/games/disco-elysium/ , torrent ) 2) (!)frostepunk ( https://vgtimes.ru/games/frostpu...
-
Курсы: 1) https://monocler.ru/biopolitika-mishelya-fuko/ - очень понравился курс по биополитике Мишеля Фуко, он про появление западных гос...